Агустина БАСТЕРРИКА ОСОБОЕ МЯСО * Перевел с испанского Владимир Правосудов
Внезапное появление смертоносного вируса, поражающего животных, стремительно меняет облик мира. Все они — от домашних питомцев до диких зверей — подлежат немедленному уничтожению с целью нераспространения заразы. Употреблять их мясо в пищу категорически запрещено. В этой чрезвычайной ситуации, грозящей массовым голодом, правительства разных стран приходят к радикальному решению: легализовать разведение, размножение, убой и переработку человеческой плоти. Узаконенный каннибализм разделает общество на две группы: тех, кто ест, и тех, кого съедят. — Роман вселяет ужас, но при этом он завораживающе провокационен (в духе Оруэлла): в нем показано, как далеко может зайти общество в искажении закона и моральных основ. — Taylor Antrim, Vuogue
Моей сестре, Гонсало Бастеррика
То, что предстает перед нашими глазами, никогда не соответствует тому, что нам говорят.
Жиль Делез
Я иду спать, и мне рассказывают сказки на ночь
При этом мне выгрызают мозг
И пьют сок моего сердца
Patricio Rey y sus Redonitos de Ricota (Аргентинская рок-группа. Композиция «Я, людоед»)
…его мимика и его взгляд были настолько человеческими, что меня охватил ужас…
Леопольдо Лугонес
Полутуша. Оглушение. Линия забоя. Мойка высокого давления. Эти слова всплывают у него в памяти и хлещут наотмашь. Они словно разрубают его на куски. Разделывают. И это не просто слова. Они — кровь, ее густой, плотный запах. Автоматизация процесса. Главное — не думать обо всем этом. Он просыпается весь в поту. Его ждет новый день — день, который он проведет, забивая людей, как скот.
Никто не называет их людьми, думает он, закуривая сигарету. Он сам их так не называет, когда объясняет новым сотрудникам, как организована работа мясокомбината. Брякни он такое — и его запросто арестуют и, очень даже возможно, самого отправят на муниципальную бойню. На обработку. Правильно было бы сказать — на смерть, на казнь… Но такие слова употреблять запрещено. Он снимает насквозь мокрую футболку и пытается усилием воли прогнать мысль, что все так и есть: это действительно люди, но люди, которых выращивают на убой, как мясной скот. Он подходит к холодильнику, наливает ледяной воды и быстро выпивает стакан. В памяти всплывают спасительные термины, слова, скрадывающие смысл того, как устроен теперь мир.
Есть слова, ставшие общепринятыми, гигиенически безупречные слова, используя которые ты не вступишь в противоречие с законом.
Он открывает окно, но жара продолжает душить его. Он курит и одновременно вдыхает неподвижный ночной воздух. С коровами и свиньями все было просто. У него была работа — не последняя должность на мясокомбинате «Кипарис», должность, которую он занял в соответствии со своим образованием и опытом, а вовсе не потому, что предприятие принадлежало его отцу и являлось их семейным бизнесом. Нет, визг свиньи, через которую пропускают ток, мог заставить непривычного человека окаменеть от ужаса, но, во-первых, на комбинате применялись всевозможные «средства защиты органов слуха», а во-вторых, со временем эти визги становились для сотрудников предприятия просто одной из составляющих звукового фона производства. Теперь он стал заместителем директора, его правой рукой, и в его обязанности входит отбор и подготовка новых сотрудников. Учить убивать — хуже, чем убивать самому. Он высовывается в окно. Вдыхать приходится плотно сжатый, обжигающий горло воздух.
Придумать бы какую-то анестезию, думает он. Чтобы жить — и ничего не чувствовать. Действовать механически, смотреть, дышать и ничего больше. Все видеть, все знать, но ничего не говорить. Но вот воспоминания — они здесь, они не уходят, они по-прежнему с ним.
Многие смирились с тем, что в прессе упорно называют Переходом. Он же никак не может к этому привыкнуть. Да и само слово… Переход — он не бывает таким скоротечным и безжалостным. Нужны какие-то другие слова, чтобы передать масштаб случившегося. А это будничное название — оно какое-то пустое, бессмысленное. Перелом, трансформация, переворот… Любой из этих терминов обозначает, в сущности, одно и то же, но выбор какого-то из них отражает личное отношение человека к случившемуся, отношение, отличающееся от точки зрения других людей. При этом все как-то смирились с каннибализмом. Нет, скорее, приняли его как данность. «Каннибализм» — еще одно слово, прилюдное употребление которого грозит серьезнейшими проблемами.
Он помнит, как объявили о появлении и распространении СОВ. Массовая истерия, волна самоубийств, всепроникающий ужас. После эпидемии употреблять животных в пищу стало невозможно, так как все они оказались переносчиками нового вируса, смертельно опасного для людей. На этом строилась риторика властей. Он помнит, как звучали эти тяжелые, убедительные речи, так необходимые для того, чтобы люди изменились, чтобы подавили в себе любые сомнения.
Не обуваясь, он начинает ходить по дому. После СОВ мир стал совершенно другим. Были перепробованы бесчисленные вакцины и антидоты, но вирус сопротивлялся и мутировал. Одна за другой выходили статьи о мести веганов, о проявлениях дикой жестокости по отношению к животным. По всем телеканалам целыми днями выступали врачи, рассказывающие, чем можно восполнить недостаток белка. Журналисты в один голос трубили о том, что лекарства от этого «звериного вируса» как не было, так и нет. Он вздыхает и закуривает вторую сигарету.
Он в доме один. Жена уехала к маме. Он не то чтобы скучает по ней, просто без нее в доме образовалась какая-то пустота, не позволяющая ему нормально спать, не оставляющая в покое ни на минуту. Он наугад снимает с полки книгу. Спать уже не хочется. Он включает лампу, вроде бы начинает читать, но вскоре выключает свет. В темноте он трогает шрам на руке. Шрам старый и уже давно не болит. Его оставила свинья. Он тогда был совсем молодым и только-только начал работать на семейном предприятии. Ему и в голову не приходило, что нужно уважать мясо. Не думал до тех пор, пока это самое мясо не впилось в него зубами и чуть не оторвало ему руку. После управляющий и вся бригада еще долго смеялись. Ну, вот тебе и боевое крещение, говорили ему. Отец тогда ничего не сказал, но после того укуса его стали воспринимать не как хозяйского сынка, а как полноправного сотрудника. Впрочем, думает он, ни той бригады, ни самого мясокомбината «Кипарис», каким он его помнит, уже нет.
Под руку попадается телефон. Три пропущенных звонка от тещи. От жены — ни одного.
Жара просто невыносима, и он идет в ванную. Включив душ, подставляет лицо под струи холодной воды. Ему хочется стереть из памяти картины прошлого, избавиться от чудовищных воспоминаний. Штабеля кошек и собак, которых сжигают живьем. Кто там будет церемониться, если любая царапина, полученная от животного, это смерть? Запах горелого мяса не выветривался неделями. А по ночам по жилым кварталам ходили специальные бригады в желтых костюмах-скафандрах. Их задачей было убить и сжечь любое животное, попавшееся на пути.
Холодная вода течет по спине. Он садится прямо на пол душевой и быстро-быстро мотает головой, словно стряхивая с себя что-то. Воспоминания не отступают. Когда появились банды, тайком убивавшие и поедавшие людей, этого поначалу как бы не замечали. Потом, словно по заказу, пресса долго мусолила случай, когда соседи по району напали на группу безработных боливийцев. Их убили, тела разделали и изжарили на костре. От этих новостей у него волосы вставали дыбом. Однако именно этот скандал и публичное обсуждение породили в общественном мнении мысль о том, что — в конце-то концов! — мясо есть мясо, а откуда оно взялось — не так уж и важно.
Он поднимает голову, подставляя лицо воде. Больше всего на свете ему хочется отмыть память, чтобы вода забрала с собой всю грязь воспоминаний. При этом он прекрасно понимает, что они, эти воспоминания, никуда не денутся. В некоторых странах все чаще и чаще стали пропадать иммигранты. Сначала приезжие, потом пришел черед разного рода маргиналов, нищих и бездомных. Их выслеживали, ловили и убивали ради мяса. Но легализован этот кошмар был во многом под давлением огромной, многомиллиардной отрасли, оставшейся без работы. Бойни, мясокомбинаты и законы были адаптированы под новую реальность. И через некоторое время, довольно скоро, людей стали выращивать, как скот: чтобы хотя бы в какой-то мере удовлетворить накопившийся спрос на мясные продукты.
Он выходит из душа и едва проводит по телу полотенцем. Глянув в зеркало, он замечает у себя большие круги под глазами. Сам он придерживается теории, о которой в свое время вроде начали говорить, да только самым разговорчивым быстро заткнули рот. Один очень известный и уважаемый зоолог, высказавший в ряде статей мысль о возможном искусственном происхождении вируса, как-то очень уж кстати погиб в автомобильной аварии. Сам же он в глубине души был уверен в том, что инфекцию выпустили на волю, чтобы притупить остроту главной проблемы — перенаселенности планеты. С раннего детства ему приходилось слышать речи об ограниченности ресурсов, об их нехватке. На его памяти во многих странах, и в первую очередь в Китае, происходили массовые беспорядки, вызванные в немалой степени чрезмерной скученностью населения в отдельных районах. Впрочем, ни в одном из средств массовой информации эти события под таким углом не рассматривались. О том, что привычный мир вот-вот взорвется, его предупреждал отец: «Вот увидишь, сынок, планета скоро взбунтуется. Рвануть может в любой момент. Бомбы посыпятся, или же мы все перемрем от какой-нибудь заразы, — не знаю, но что-то точно произойдет. Посмотри, что в Китае творится: люди готовы убивать друг друга за место под солнцем — в буквальном смысле этого слова. Они там уже просто не помещаются. А у нас… у нас пока еще есть место, но и мы вскоре останемся без воды, без еды, без воздуха! Все катится к чертям!» Он смотрел на отца с некоторым сожалением: возраст, мол, дело такое, старость оптимизма не прибавляет… Но сейчас он прекрасно понимает, насколько отец был прав.
Эпидемия стала своего рода очищением для человечества. Это горькое лекарство вызвало и вполне ожидаемые положительные последствия: население сократилось, уровень жизни повысился, а потом… потом появилось и мясо. Цены, конечно, оставались весьма высокими, но рынок рос, причем рос все быстрее и быстрее. Разумеется, поначалу случались массовые протесты, голодовки, заявления организаций, защищающих права человека… Одновременно стали появляться статьи, исследования и разного рода новостные материалы, направленно воздействующие на общественное мнение. Уважаемые университеты публиковали труды о необходимости животного белка для поддержания полноценной жизнедеятельности, врачи твердили об отсутствии в растительной пище необходимого комплекса незаменимых аминокислот, эксперты обсуждали взаимосвязь несомненного факта снижения выброса парниковых газов и столь же явной неполноценности питания, в популярных журналах рассказывали об удручающих последствиях питания только растительной пищей. Протесты если не сошли на нет, то заметно ослабли, а между тем в прессе то и дело появлялись сообщения о вновь регистрируемых случаях смерти от «звериного вируса».
Жара продолжает душить его, и он, по-прежнему раздетый, выходит на балкон-галерею своего дома. Воздух неподвижен. Он ложится в парагвайский гамак и пытается уснуть. В памяти бесконечно прокручивается один и тот же рекламный ролик. Красивая, пусть и несколько старомодно одетая женщина подает ужин на стол, за которым сидят ее муж и трое детей. Женщина поворачивается и произносит на камеру: «Для своей семьи я выбираю особенную еду — то же мясо, что и раньше, только вкуснее». Все улыбаются и приступают к трапезе. Правительство — да, правительство его страны — приняло решение как-то по-новому обозначить этот продукт. Человечину стали называть «специальным» или «особенным» мясом. Ну а дальше — пошло-поехало: появилась «вырезка особая», «ребра особые», «почки особые».
Он не называет это мясо ни «особым», ни «специальным». У него в обиходе технические термины и определения. Эти слова служат для описания тех, кто биологически является человеком, но никогда не станет индивидуальностью, личностью, кто рождается, живет и умирает как продуктовое сырье. Их считают по головам, их отправляют на переработку, их выгружают в приемном отсеке и гонят на линию забоя. Этот конвейер должен работать ритмично и бесперебойно, экскременты должны быть собраны и проданы как удобрения, а выемка и разбор внутренностей должны происходить в секторе разделки. Никто, никто не имеет права называть их людьми, потому что, назвав их так, ты наделяешь их свойствами личности. Нет, их дозволено именовать только мясом или продуктом. Все их так и называют. Все, кроме него. Потому что он больше всего хочет, чтобы ему вообще не приходилось называть их — никак: ни именем, ни термином.
Путь до кожевенной фабрики всегда кажется ему долгим. Ехать нужно по грунтовке, километр за километром мимо пустых полей. Раньше здесь паслись коровы, овцы, лошади. А теперь — никого, пустота до самого горизонта.
Раздается звонок. Он притормаживает на обочине и нажимает кнопку телефона. Звонит мать его жены. Он сообщает, что сейчас за рулем и не может продолжать разговор. Теща говорит тихо, иногда всхлипывая. Она говорит, что Сесилии уже лучше, но ей нужно еще время и она пока не может вернуться. Он молчит. Она вешает трубку.
На кожевенной фабрике ему всегда не по себе. Она давит его жутким запахом химикатов, используемых при дублении кожи, земли, пропитавшейся кровью, масла, других отходов… Да еще этот сеньор Урами.
Пустынный, монотонный пейзаж навевает воспоминания, и вот он уже снова, в который раз спрашивает себя: почему он до сих пор не ушел с этой работы? После школы он всего год проработал на «Кипарисе», а затем решил поступать на ветеринарный факультет. Радости отца не было предела. Но вскоре разразилась та самая эпидемия. Пришлось все бросить и сидеть с отцом, который от всего происходившего начал сходить с ума. Врачи диагностировали старческую деменцию, но он знал, что отец просто не выдержал кошмара Перехода. Тогда многие загоняли себя в могилу: кто-то навеки погружался в клиническую депрессию, кто-то, повредившись рассудком, переставал реагировать на происходящее вокруг, а кто-то просто накладывал на себя руки.
Появляется указатель: «Дубильно-кожевенная фабрика Хифу». Сеньор Урами — ее владелец — родом из Японии. Он ненавидит и презирает мир в целом, но обожает все, что связано с кожей.
Дорога бежит между опустевших пастбищ, он время от времени энергично мотает головой, чтобы отбросить воспоминания. Но они не отстают. Вот отец, что-то сбивчиво рассказывающий о книгах, которые помогают ему скоротать одиночество ночи. Вот он же шепчет ему на ухо, что их соседи, оказывается, наемные убийцы. Вот отец танцует с мамой, которой уже много лет как нет на этом свете. Вот, заблудившись в полях, отец стоит в одних кальсонах и поет гимн страны, обращаясь к одинокому дереву. А вот и дом престарелых, где предусмотрен специальный уход. Потом продажа комбината — чтобы погасить долги и не потерять хотя бы семейный дом, и отсутствующий взгляд отца — прямо сегодня, когда он навещал его.
Он заезжает на территорию фабрики, и дыхание у него перехватывает, словно от удара в грудь. Это вонь реагентов, замедляющих процесс гниения кожи. Запах удушающий. Здесь все работают в полной тишине. Даже может показаться, что рабочие преисполнены торжественности процесса и все как один постигли дзен. Впрочем, объясняется это безмолвие гораздо прозаичнее: все дело в правилах, установленных сеньором Урами. За их соблюдением он следит из окна своего кабинета или же через камеры, натыканные буквально повсюду.
Он поднимается в офис фабрики. Ждать ему никогда не приходится. Его сразу же встречают две секретарши-японки; они, не спрашивая, тотчас же подают ему красный чай в прозрачной чашке. Сеньор Урами не смотрит на людей. Он их измеряет. Встречая гостя с неизменной улыбкой, японец не столько рассматривает его, сколько мысленно прикидывает, сколько метров кожи можно получить, если этого человека прямо сейчас убить, освежевать и распялить его кожу прямо здесь, в приемной.
Сам кабинет оформлен строго и даже изящно. Вот только на одной из стен почему-то висит дешевая репродукция «Страшного суда» Микеланджело. Он видел ее много раз, но почему-то только сегодня заметил, что один из изображенных на картине персонажей держит в руках содранную с человека кожу. Сеньор Урами наблюдает за ним: он замечает его удивление и, угадывая ход мысли гостя, поясняет, что это святой Варфоломей, великомученик, с которого живьем сняли кожу. Эта деталь кажется японцу важной и живописной. Гость молча садится в кресло, у него нет никакого желания погружаться в эти подробности.
Сеньор Урами начинает говорить. Он не просто говорит, он декламирует слова так, словно открывает новые неопровержимые истины, причем не одному слушателю, а огромной аудитории. На его губах появляется слюна, и они блестят все ярче. В этих губах есть что-то рыбье. Или жабье, думает гость. Они влажные и сильно изгибаются. Да и сам сеньор Урами чем-то похож на угря. Слушать японца можно молча: в конце концов, примерно одно и то же он повторяет при каждой встрече. Своими словами, думает визитер, сеньор Урами словно хочет подтвердить реальность придуманного им мира. Этот мир жив лишь до тех пор, пока звучит голос японца. Гость представляет себе, как владелец кабинета замолкает — и тотчас же стены помещения расступаются, становятся прозрачными, весь административный этаж расплывается, а секретарши-японки стремительно испаряются. Хотелось бы, очень бы хотелось, чтобы все это исчезло и растворилось, но этого никогда не произойдет, потому что сеньор Урами не просто болтает: он называет важные цифры, рассказывает о новых реактивах и пигментах. Он объясняет гостю — можно подумать, тот этого не знает, — как трудно в наше время работать с этим сырьем и как раньше было хорошо, при изобилии коровьих шкур. Нет, конечно, человеческая кожа куда мягче, чем шкура крупного рогатого скота, — такова она от природы, — но зернистость-то у нее совсем никуда, объясняет он. С таким мелким зерном очень трудно работать. Он поднимает трубку и говорит что-то по-японски. Одна из секретарш приносит большой пухлый альбом. Японец открывает его и демонстрирует гостю образцы кожи разных типов. Он прикасается к ним осторожно, словно к неким церемониальным предметам. Звучит монолог о том, как скрыть дефекты сырья — шрамы от ран, которые получают экземпляры из любой партии при перевозке. И чем тоньше и качественнее исходный материал, тем больше будет на нем дефектов. Гость рассматривает альбом. Раньше ему этот каталог не показывали. Сеньор Урами придвигает альбом ближе, но гость не прикасается к образцам. Сеньор Урами показывает пальцем на лоскут светлой, почти белой кожи с отчетливыми прожилками и говорит, что такой сорт ценится очень высоко, но из последней поставки ему пришлось списать слишком большой процент сырья: слишком много дефектов, которые ну никак не спрячешь. Японец напоминает, что замаскировать можно только поверхностные раны, скорее царапины. Этот альбом — его собрали специально для гостя. Пусть он покажет эти образцы сотрудникам комбината, а заодно и поставщикам из питомника — надо же наконец иметь наглядное представление, на какие участки и типы кожи следует обращать особое внимание. Замолчав, японец достает из ящика стола заламинированный лист. Вот, новый дизайн раскроя, реализовать который далеко не всегда удается: разрезы при снятии кожи должны быть абсолютно симметричными. Из-за несоблюдения этого требования ему приходится понижать сортность продукции и продавать бог знает сколько метров выделанной кожи по бросовым ценам. Сеньор Урами вновь поднимает телефонную трубку. Секретарша вносит прозрачный чайник и подливает гостю свежего чая. Ему не хочется пить, но он делает несколько глотков.
Слова сеньора Урами звучат взвешенно, гармонично. Они создают особый маленький мир, полностью им контролируемый, мир хрупкий, пронизанный трещинами. Одно неловкое, несвоевременно произнесенное слово — и этот мир может разлететься вдребезги. Японец говорит о важности оборудования, применяемого при свежевании: любая ошибка в настройках может погубить даже лучшее сырье. И еще: свежую кожу, которую мясокомбинат отправляет на фабрику, следует подвергать более интенсивному охлаждению. Так дальнейшее скобление потребует меньше усилий. Далее, экземпляры, поступающие на переработку, должны получать достаточное количество жидкости: это позволит избежать излишней сухости кожи и ее растрескивания. И вообще, следует поговорить с коллегами-заводчиками, напомнить им о важности соблюдения нормативов по питанию и — обязательно! — по обеспечению соответствующих экземпляров жидкостью. А еще — оглушение обязательно должно производиться предельно четко и качественно. Кожа экземпляра, оглушенного и забитого небрежно, обязательно потеряет в качестве: она останется более жесткой, и обрабатывать ее будет труднее, так как, замечает сеньор Урами, «кожа — самый большой орган тела, и на нем отражается буквально все, что происходило с организмом». Эту фразу он произносит, подчеркнуто артикулируя каждый испанский слог, не переставая при этом вежливо улыбаться. Впрочем, на этой фразе его выступление заканчивается, и в разговоре повисает хорошо выверенная пауза.
Гость прекрасно знает, что говорить ничего не нужно. Просто сиди и кивай. Но именно сегодня эти слова особенно сильно бьют его, особенно болезненно ранят. Сказать бы ему пару ласковых, нахамить, наговорить лишнего, заставить завыть от такой же боли… Как бы хотелось, чтобы эти слова содрали улыбку, приклеившуюся к лицу сеньора Урами, прошили насквозь эту упорядоченную, просчитанную тишину, сдавили бы воздух так, чтобы они оба задохнулись.
Но он по-прежнему молчит и улыбается.
Обычно сеньор Урами не провожает его, но на этот раз почему-то решает спуститься с гостем к выходу. По пути они задерживаются на участке отбеливания. Японец внимательно следит за действиями рабочего, очищающего поступившие шкуры от волос. «Эти, должно быть, напрямую из какого-то питомника, — думает гость. — С мясокомбината кожа поступает уже без волос». Сеньор Урами жестом подзывает бригадира, и тот, мгновенно сообразив, в чем дело, начинает отчитывать рабочего, сдирающего остатки волос со свежей кожи. Судя по всему, тот что-то делал неправильно. В оправдание неуклюжести подчиненного бригадир пытается объяснить хозяину, что у обдирной машины сломался какой-то ролик, что починить его пока не успели, а работать с материалом вручную все уже отвыкли. Японец едва заметным жестом затыкает его, и бригадир, учтиво поклонившись, уходит.
Затем они проходят мимо красильного барабана. Сеньор Урами останавливается и говорит гостю, что его фабрике нужны черные кожи. Всё, никаких дополнительных пояснений. Визитер решает солгать и говорит японцу, что комбинат вот-вот должен получить сырье требуемых параметров. Сеньор Урами кивает и прощается с ним.
Всякий раз, выйдя из этого здания, он останавливается, чтобы выкурить сигарету. К нему неизменно подходит кто-то из сотрудников, желающих поделиться страшилками про сеньора Урами. По слухам, тот убивал и свежевал людей еще до Перехода. Еще говорят, что у него дома все стены оклеены человеческой кожей как обоями, что он держит людей в подвале и с наслаждением снимает с них кожу живьем. Гость не понимает, зачем сотрудники рассказывают ему все это. Всякое, конечно, возможно, но наверняка он знает только одно: хозяйство японца держится на страхе подчиненных перед владельцем и это хозяйство работает эффективно.
Он с облегчением покидает территорию кожевенной фабрики. И вновь в его голове возникает вопрос: зачем мне все это? Ответ всегда один и тот же. Это его работа. Работа, которую он знает и делает лучше других. За это ему платят, и платят неплохо. А делать что-то другое он не умеет, и заработать на содержание отца другим способом не сможет.
Иногда кому-то приходится взваливать на себя всю тяжесть этого мира.
Его комбинат работает со многими фермами и питомниками, но в свой маршрут объезда он включает только те, откуда поступают самые большие партии. Раньше крупным поставщиком комбината был заводчик Герреро Ираола, но в последнее время качество его продукции сильно упало. Количество излишне агрессивных и склонных к насилию экземпляров в его поголовье превысило все допустимые нормы. А ведь чем агрессивнее конкретный экземпляр, тем труднее его правильно оглушить.
В питомник Тода Вольделига он заезжал лишь однажды — когда требовалось уточнить детали первой поставки. Сегодня он впервые включил его в свой рабочий объезд.
Прежде чем войти, он звонит в дом престарелых, где находится его отец. На звонок отвечает Нелида — женщина, увлеченная всеми теми вопросами, до которых ему, по правде говоря, и дела нет. Голос ее подчеркнуто звонок и жизнерадостен, но он слышит в нем нотки накопившейся, пожирающей ее изнутри усталости. Она говорит, что у его отца все хорошо. Она неизменно называет отца «дон Армандо». Он сообщает, что скоро снова заедет проведать отца и что уже перевел деньги за этот месяц. Со стороны Нелиды слышно бесконечное «да вы не волнуйтесь, не волнуйтесь, дон Армандо — в стабильном состоянии, не без нюансов, конечно, но он стабилен, и это главное». Он спрашивает, не приступы ли она имеет в виду, говоря о «нюансах». Нелида просит его не беспокоиться, потому что «не происходит ничего такого, с чем бы мы не справились».
Завершив разговор, он еще несколько минут сидит в машине. Находит в телефоне номер сестры и уже собирается позвонить, но в последний момент решает отложить этот звонок на потом.
На территории его с извинениями встречает хозяин питомника, прозвище у которого — Гринго. К нему, оказывается, как снег на голову свалился потенциально выгодный покупатель — некий немец, желающий приобрести большую партию. Поскольку в этом бизнесе немец новичок, надо бы показать ему предприятие, рассказать, как здесь все устроено. Он, правда, явился совершенно неожиданно, и у Гринго уже не оставалось времени предупредить и попросить перенести встречи. Ничего, все нормально, не беспокойтесь, я с вами пройдусь.
Гринго неуклюж. Он даже ходит так, словно продирается через слишком плотную для него толщу воздуха. Он явно не чувствует габаритов собственного тела и все время натыкается на людей и предметы. Еще он потеет. Сильно.
Познакомившись с Гринго, он поначалу думал, что сотрудничество с его питомником вряд ли продлится долго, но тот неожиданно оказался надежным партнером, всегда готовым к конструктивному взаимодействию. Именно в его хозяйстве удалось решить многие проблемы с качеством поголовья и с организацией поставок. Гринго умен от природы, людям такого типа не требуется полировать свой ум в учебных заведениях.
Гринго знакомит его с немцем. Эгмонт Шрай. Гости пожимают друг другу руки, при этом Эгмонт не смотрит ему в глаза. На нем джинсы — словно только что из магазина и чересчур свежая рубашка. И белые кроссовки. В этой отутюженной рубашке и со светлыми, прилизанными, словно приклеенными к черепу волосами он выглядит здесь инородным элементом. Но Эгмонт знает, что делает. С ним можно, не стесняясь, молчать — и потому что чужак, да и в целом его образ, эта одежда, в которую здесь мог вырядиться только человек, никогда не бывавший в поле, — все это позволяет установить ту самую дистанцию, которая необходима, чтобы по ходу разговора спокойно обдумывать сделку.
Гринго достает электронный переводчик. Знакомый аппарат, хотя ему еще не доводилось такими пользоваться. Не было надобности, да и возможности. Он никогда никуда не ездил. Впрочем, даже ему понятно, что у Гринго в руках старая модель — три-четыре языка, не больше. Гринго говорит в микрофон, и машинка переводит его слова на немецкий. Он говорит немцу, что сейчас покажет ему свое предприятие, а экскурсию они начнут с осмотра одного из квазипроизводителей, самца-пробника. Эгмонт согласно кивает. Руки он все время держит за спиной, словно не желая их никому показывать.
Они идут по коридору, в который выходят запертые двери клеток. Гринго сообщает Эгмонту, что ферма — это огромный склад, забитый мясом, у которого только одна особенность — это живое мясо. При этом он торжественно взмахивает руками, всем своим видом давая понять, что этим признанием вручает гостю ключ к успешному бизнесу. Немец, похоже, не понимает важности сказанного. Гринго отбрасывает высокопарные слова и начинает разжевывать гостю основы ведения своего хозяйства: каждый экземпляр, каждую голову нужно держать в отдельном помещении: только так можно наверняка избежать проявлений агрессии и стычек между ними, потому что бывает, что экземпляры наносят друг другу травмы, а то и съедают друг друга. Все это электронный переводчик повторяет по-немецки синтетическим женским голосом. Эгмонт кивает.
Трудно не думать об иронии этой ситуации. Мясо, которое ест мясо.
Хозяин открывает клетку. Пол помещения застелен соломой — свежей на вид. К прутьям решетки приварены две большие металлические миски. В одной вода, другая пуста — предназначена для корма. Гринго рассказывает, что этого пробника он вырастил сам. Главное, что этот экземпляр — из первого чистого поколения. Немец с удивлением смотрит на собеседника и вынимает из кармана собственный электронный переводчик, новую модель. Гость спрашивает, что такое «первое чистое поколение». Гринго объясняет, что ПЧП — это особи, рожденные и выращенные на фермах, но при этом не генномодифицированные и не получавшие инъекций для ускорения роста. Немец, похоже, улавливает суть, но ничего по этому поводу не говорит. Гринго возвращается к теме, которая, как ему кажется, будет более интересной для гостя. Он поясняет, что стоимость производителя зависит от генетического качества конкретного экземпляра, что вот этого он хоть и называет пробником, но на самом деле тот является самым настоящим кроющим самцом, так как его действительно подпускают к самкам. А пробник он потому, что помогает выявить самок, готовых к оплодотворению. Остальным производителям на этой ферме остается наполнять спермой специальные сосуды, из которых производится забор материала для искусственного осеменения. Электронный аппарат все старательно переводит.
Эгмонт вроде собирается войти в клетку, но на пороге останавливается. Самец-производитель поворачивается в его сторону, и немец тотчас же опасливо пятится. Гринго и в голову не приходит, насколько не по себе может быть его гостю. Он продолжает свой рассказ. Производителей он покупает на основании заявленного продавцами коэффициента конверсии корма, а также оценивая их внешний вид и в первую очередь — качество мускулатуры. Но этот экземпляр, гордость питомника, он не покупал, а вырастил сам, поясняет он еще раз. Гринго рассказывает, что искусственное оплодотворение является прогрессивным методом, одним из основных преимуществ которого является возможность избежать различных заболеваний. Кроме того, он позволяет формировать более однородные партии, которые выше ценятся закупщиками мясокомбинатов. Гринго подмигивает немцу и, делая вид, что выдает тому важную коммерческую тайну, говорит, что заводить питомник стоит только в том случае, если планируется выращивать в нем одновременно не менее ста голов: слишком уж велики расходы на содержание и зарплату специально обученного персонала. Немец говорит что-то в свой аппарат, и тот переводит вопрос: а зачем использовать пробника, если речь идет не о лошадях или свиньях, а о людях? И почему производителя реально подпускают крыть самок, если это столь негигиенично? Машинка немца озвучивает перевод мужским голосом, который звучит более естественно, чем тот, женский. Гринго пытается изобразить смех, но получается у него это крайне неловко. Виновато озираясь, он поясняет: нельзя их называть людьми. У нас так не принято. Запрещено это, понимаете? Нет, разумеется, это не свиньи, хотя генетически недалеко ушли… но вот вируса у этих «экземпляров» и в целом у «поголовья» нет. Вдруг Гринго замечает, что машинка перестала переводить его слова. Он замолкает на мгновение, осматривает аппарат, слегка встряхивает его, и искусственный женский голос вновь слышится из динамика. «У этого самца есть особый дар — острый нюх на самок в период охоты.
Он может выявить тех, про которых мы и не подумали бы, что они готовы к спариванию. Нельзя забывать и о том, что покрытые естественным способом самки остаются более восприимчивыми к искусственному оплодотворению, что повышает процент успешных зачатий. Разумеется, этому самцу была проведена вазэктомия, и понести от него самки не могут. Так что никаких вольностей в отношении генетического контроля мы не допускаем. Кроме того, пробник регулярно проходит осмотр, его прививают, а перед случкой моют».
Слова Гринго почти физически заполняют помещение. Нет, они, конечно, легкие, вроде бы ничего особенного не означающие, но они смешиваются с другими словами — с теми, которые потоком льются из электронного переводчика, непонятные, механические, искусственные. Вместе эти два потока нахлестывают, накрывают с головой, еще немного — и ты утонешь, захлебнешься в них.
Немец молча рассматривает самца в клетке. В его взгляде можно уловить нечто похожее на зависть или восхищение. Он смеется и произносит: «Чтоб я так жил, как этот ваш „пробователь“». Машина переводит его слова. Гринго ошарашенно смотрит на собеседника и делает вид, что смеется; при этом всячески стараясь скрыть нахлынувшее на него раздражение и омерзение. Чувствуется, как в голове Гринго возникают недобрые мысли, как они формулируются в невежливые по отношению к возможному клиенту вопросы. Да как это возможно — сравнивать себя с мясным скотом? Как можно даже в шутку пожелать себе жизни животного? После долгой и очень неловкой паузы Гринго достаточно корректно отвечает на слова немца: «Довольно скоро, как только он перестанет быть таким эффективным, этот пробник также отправится на мясокомбинат».
Гринго продолжает говорить. Он словно не может остановиться. Видно, что он нервничает, видно, как капельки пота собираются в проворные ручейки, стекающие по его лицу. Эгмонт спрашивает, умеют ли эти… они разговаривать. Его явно удивила и заинтересовала тишина в помещении. Гринго объясняет, что их еще совсем младенцами изолируют в инкубаторах, затем, подросших, содержат в клетках. Им удаляют голосовые связки — так с ними легче управляться. А чтобы они говорили — да это же никому не нужно! Мясо не должно разговаривать. Нет, коммуникация с ними возможна, но на самом элементарном уровне. Можно понять, что им холодно или жарко. В общем, простейшую информацию от них получить можно.
Самец в клетке чешет себе семенники. На его лбу видно когда-то сделанное клеймо — переплетенные буквы Т и V. Никакой одежды на нем нет — равно как и на всех других экземплярах мясного скота на любой из ферм. У него мутный взгляд: ощущение такое, что там, в глубине его мозга, спрятанное за неспособностью говорить, кроется безумие.
«На следующий год я его отправлю на выставку Сельскохозяйственного общества», — хвастается Гринго и смеется. Его смех похож на звук, который издает крыса, прогрызающая себе лаз в стене. Эгмонт вопросительно смотрит на него, и владельцу фермы приходится растолковывать гостю, что на выставке, проводимой Сельскохозяйственным обществом, награждаются лучшие экземпляры, превосходные образцы самых чистых пород.
Втроем они проходят вдоль клеток. Он прикидывает, что только в этом бараке содержатся сотни дне голов. А ведь это здание — не единственное. Гринго подходит к нему и кладет руку на его плечо. Рука тяжелая. Он ощущает жар, исходящий от этой руки, и его плечо тотчас же начинает потеть под этой горячей ладонью. Рубашка в этом месте промокает насквозь. Гринго тихонько говорит ему:
— Слушай, Техо, новую партию я вам на следующей неделе отправлю. Первосортное мясо — экспортная категория. Часть из ПЧП будет.
Гринго тяжело и прерывисто дышит. Прямо ему в ухо.
— Месяц назад в твоей партии оказалось два больных экземпляра. Броматологи[1] их завернули. Не допустили к переработке и консервации. Пришлось их падальщикам выбросить. Криг распорядился передать тебе: еще один такой прокол — и мы будем работать с другими питомниками.
Гринго согласно кивает:
— Я сейчас с немцем закончу, и мы все обсудим.
Хозяин ведет гостей в офис. Тут тебе ни секретарш-японок, ни красного чая. Тесно, стены из ДСП. Гринго всучивает ему буклет и настойчиво просит его прочитать. Сам он тем временем рассказывает Эгмонту, что с недавнего времени осуществляет экспортные поставки крови, взятой у беременных самок. Эта кровь обладает особыми свойствами, поясняет он. В буклете крупным шрифтом и красным цветом набран текст о том, как нововведения минимизируют непроизводительное время содержания товара.
Товар, мысленно отмечает он. Еще одно слово, запутывающее мир, делающее его мутным и непрозрачным.
А Гринго все говорит и говорит. Он рассказывает про области применения крови беременных экземпляров. По его словам выходит, что это просто какой-то эликсир жизни. Раньше он этим не занимался, потому что это было запрещено. Незаконно. А за такую кровь платят огромные деньги. Но цена справедлива: у самок, подвергнутых забору крови, развивается анемия, плод они не донашивают, происходит выкидыш, а это всё расходы. Машина старательно переводит. Слова переводчика падают неожиданно тяжело и громко. Гринго пытается убедить Эгмонта, что это новое направление невероятно перспективно, что именно в него и стоит вкладываться.
Он не отвечает. Немец тоже молчит. Гринго вытирает лицо рукавом рубашки. Вместе они выходят из кабинета.
Они проходят через помещение с доильными установками. Эти машины, по выражению Гринго, высасывают «вымя» насухо. «Молочко — превосходное, — говорит он, переключая кран на аппарате. — Вот, попробуйте. Только что надоили». С этими словами хозяин протягивает гостям стакан с молоком. Он отказывается, а немец осторожно делает глоток. Гринго продолжает рассказывать. Эти самки — не подарок для заводчика. Нежные, подвержены стрессу, а период нормальной продуктивности у них весьма короткий. Через какое-то время кормить их оказывается себе дороже, а их мясо к тому времени устраивает только те комбинаты, которые производят полуфабрикаты для фастфуда. Так хоть что-то за них выручить можно. Немец кивает и говорит: «Sehг schmackhaft». «Очень вкусно», — переводит машина.
По пути к выходу они проходят через ангар с беременными самками. Некоторые заперты в клетках. Другие же зафиксированы в положении лежа на специальных столах. У многих нет ни рук, ни ног.
Он отводит взгляд. Ему известно, что во многих питомниках принято таким образом обездвиживать тех самок, которые пытаются нанести вред вынашиваемому плоду. Они бьются со всей силы о прутья решеток, отказываются от еды, делают все, что только возможно, лишь бы ребенок не рождался, лишь бы его потом не отправили на бойню. «Как будто они что-то знают, — думает он, — как будто обладают разумом».
Гринго ускоряет шаг и продолжает рассказывать Эгмонту об особенностях ведения бизнеса. Тот не успевает заметить беременных самок на столах. В соседнем зале находятся младенцы в инкубаторах. Немец останавливается, чтобы рассмотреть эти установки.
Эгмонт делает несколько снимков.
Гринго подходит ближе. От него исходит липкий запах потного тела, запах, в котором чувствуется что-то болезненное.
— Расстроил ты меня с этим санитарным контролем. Завтра же позвоню нашим специалистам, пусть хорошенько новую партию проверят. И, разумеется, если какой-то экземпляр контролеры забракуют, ты мне звони, и я сразу вычту эту сумму из инвойса.
«Специалисты» когда-то изучали медицину, но тех, кто переквалифицировался в контролеры партий мясного скота, врачами уже не называют.
— И еще, Гринго, не экономил бы ты так на грузовиках при доставке. В тот раз два экземпляра едва живыми доехали.
Гринго кивает.
— Само собой, никто не ждет, что их первым классом отправлять будут, но не напихивай ты их в фургон, как мешки с мукой: они же в обморок падают, головами бьются. Умрут по дороге — кто платить будет? Я уж не говорю про внешние повреждения: за такие шкуры кожевенные фабрики скидку требуют. В общем, подумай. Моему начальнику это очень не нравится.
Он отдает заводчику альбом сеньора Урами.
— Особенно осторожно нужно обращаться с теми, у кого кожа светлая. Я тебе оставлю на пару недель этот альбом. Прикинь, как кожа по сортам распределяется, и постарайся аккуратнее обходиться с самыми дорогими образцами.
Гринго густо краснеет.
— Учту, все учту. Больше такого не повторится. Да и тогда — случайно так получилось. У меня один грузовик сломался, вот и пришлось, чтобы не подводить вас по срокам, напихать скотину плотнее, чем обычно.
Они проходят через очередной ангар с клетками. Одну из них Гринго неожиданно открывает и выводит в коридор самку в ошейнике из полосы сыромятной кожи.
Гринго открывает ей рот. Та вся дрожит — словно от холода.
— Вы посмотрите, какие зубы! Все как на подбор! Ни одного гнилого.
Хозяин поднимает ей руки и заставляет расставить ноги. Эгмонт подходит и внимательно рассматривает ее. Гринго говорит в микрофон переводчика:
— Нужно вкладывать много денег в вакцины и лекарства. Тогда они будут все как на подбор здоровыми. Много антибиотиков. У меня все поголовье в полном порядке, со всеми сертификатами и справками.
Немец все так же внимательно продолжает осматривать самку. Он обходит ее со всех сторон, нагибается, рассматривает ее ступни, заставляет растопырить пальцы. Аппарат переводит его следующий вопрос:
— Она из этих — как вы сказали, — из очищенного поколения?
Гринго с трудом сдерживает улыбку.
— Не, она не из чистого поколения. Таких, как она, подвергают генетическим изменениям. Так они растут намного быстрее. Разумеется, одной генетикой здесь не обойдешься: требуется особое питание и целые курсы инъекций.
— А вкус — их вкус от этого разве не меняется?
— Эти самки — просто пальчики оближешь. Не, разумеется, те, что из ПЧП, — это особый сорт, но и за самое высокое качество мяса этих экземпляров я тоже ручаюсь.
Гринго вынимает из кармана какой-то прибор, похожий на небольшую трубку. Его гостю такие аппараты хорошо знакомы, так как на мясокомбинатах ими тоже пользуются. Тонкий конец трубки владелец фермы приставляет к предплечью самки и нажимает кнопку. Самка вздрагивает и открывает рот в беззвучном крике. Ей больно. На ее руке остается небольшая ранка — буквально миллиметр в диаметре. Впрочем, кровь идет из нее довольно сильно. Гринго подзывает одного из сотрудников, и тот немедленно дезинфицирует рану.
Гринго открывает трубку и показывает образец мышечной ткани, взятый у самки. Это тончайший пучок мышечных волокон длиной не более половины пальца. Заводчик протягивает его немцу и предлагает ему попробовать мясо на вкус. Немец растерян. Подумав несколько секунд, он все же пробует образец и расплывается в улыбке.
— Вкусно ведь, да? Чистый комплекс протеинов и ничего более, — говорит Гринго в микрофон, и машина переводит его слова.
Немец согласно кивает.
Подойдя поближе, Гринго тихо говорит гостю:
— Мясо — первосортное. Техо, уж мы то с тобой понимаем.
— Понимаем, конечно. Попробовал бы ты мне прислать хоть один экземпляр с жестким мясом… Нет, от начальства кое-что утаить можно, в конце концов, есть возможность свалить все на забойщиков, с которых особо не спросишь, но вот с санитарным контролем, с броматологической службой шутки плохи.
— Да-да, конечно.
— Пока дело касалось коров да свиней, можно было уладить такие вопросы за деньги. Тогда взятки брали, а сейчас — и думать об этом не смей! Все как с ума посходили с этим вирусом. Чуть что не так — на тебя тотчас же донесут куда следует, а комбинат закроют.
Гринго понимающе кивает. Затем он дергает за ошейник и вталкивает самку в клетку. Та теряет равновесие и падает на солому.
Откуда-то доносится запах жаркого. Они заходят за угол здания и попадают в зону отдыха рабочих. Расположившаяся здесь компания жарит мясо па углях. Корейку и ребрышки. Гринго объясняет Эгмонту, что «парни это делают по правильному рецепту. С восьми утра здесь возятся. Долго, но зато потом мясо просто во рту тает». Потом он добавляет, что ждать, пока это блюдо «дойдет», не придется: рабочие как раз уже приготовили и начали есть запеченного младенца. Хозяин поясняет иностранному гостю:
— Это самое нежное мясо. И самое редкое. Обычно таких не забивают: выгоднее подождать, пока экземпляр хотя бы немного вес наберет. Но сегодня случай особый: у одного из моих парней сын родился, вот ребята всей бригадой и отмечают. Хотите по сэндвичу? — обращается Гринго к обоим гостям.
Немец соглашается, он отказывается. Все изумленно смотрят на него. Как же так? Кому придет в голову отказаться от такого деликатеса? В другой ситуации заказать такое блюдо обойдется едва ли не в месячную зарплату. Гринго молчит и не пытается ни уговорить его, ни выяснить причину отказа. Он отлично понимает, что его доход зависит от объема поставок на мясокомбинат, и старается не раздражать гостя. Один из рабочих отрезает кусок печеного мяса и ловко сооружает два сэндвича. В ход идет острый соус красно-оранжевого цвета.
Они переходят в следующий ангар — поменьше. Гринго открывает клетку и жестом приглашает гостей заглянуть внутрь. При этом он говорит в машинку-переводчик:
— Я тут начал толстяков откармливать. Специально даю им корм без нормы — сколько съедят. Есть комбинаты, которые на жировых продуктах специализируются. Вот туда и буду продавать их.
А па этих фабриках с жиром такие вещи делают! Даже сдобное печенье — как раньше.
Немец отходит чуть в сторону, чтобы съесть сэндвич. Он нагибается вперед всем корпусом, чтобы не испачкать одежду. Капли соуса падают на пол перед его кроссовками. Гринго делает шаг в его сторону и протягивает гостю платок, но тот отмачивается и жестами показывает, что все в порядке и что сэндвич очень вкусный. Некоторое время они стоят на месте, дожидаясь, пока Эгмонт доест.
— Гринго, мне нужна черная кожа.
— Я как раз сейчас веду переговоры. Обещали хорошую поставку из Африки. Ты, кстати, не первый: многие спрашивают.
— Я тебе потом позвоню и скажу, сколько голов мы будем заказывать.
— Похоже, кто-то из известных дизайнеров представил коллекцию из черной кожи, вот все и бросились вдогонку. На ближайший зимний сезон самый писк моды будет.
Нестерпимо хочется уйти отсюда. Уйти, чтобы не слышать голос Гринго. Хочется, чтобы слова перестали накапливаться в воздухе, перестали занимать пространство вокруг.
Они подходят к новому корпусу, на который он при входе не обратил внимания. Размерами это здание поменьше остальных ангаров, покрашено белой краской и выглядит самым чистым на территории питомника. Гринго через переводческую машинку рассказывает немцу, что решил вложиться в новое направление — выращивание отдельных экземпляров на органы.
Эгмонт явно заинтересован. Гринго кусает свой сэндвич и, набив рот мясом, поясняет:
— Закон наконец приняли. Конечно, всякими проверками замучают, кучу разрешений получить нужно, но дело-то выгодное. Вот вам еще одно отличное направление для инвестиций.
Пора прощаться. Слушать все это дальше совершенно неинтересно. Немец протягивает ему руку, но замечает на ладони капли жира с сэндвича и отдергивает ее. Он делает извинительный жест и с полным ртом неразборчиво бормочет: «Enschuldigung»[2]. На его лице расплывается улыбка. Машинка не может разобрать, что он сказал, и молчит.
Из уголка рта немца медленно стекает капля оранжевого соуса. Вторая. Одна за другой они падают на белые кроссовки.
Сегодня нужно встать пораньше, потому что предстоит долгий объезд мясных магазинов. Он один, его жена по-прежнему у матери.
Он входит в пустую комнату, посередине которой стоит единственный предмет мебели — детская кроватка. Он кладет руку на изголовье. Кроватка сделана из дерева и покрашена в белый цвет. На изголовье нарисованы обнимающиеся утенок и медвежонок. Вокруг них — помельче — белочки и бабочки. На заднем плане — деревья и солнце. Солнце улыбается. Ни облаков, ни людей. Когда-то он сам спал в этой кроватке. Потом ее приготовили для его сына. Теперь детских вещей со зверюшками не найдешь. А ведь они такие милые, такие безобидные. Были. Теперь остались только кораблики, цветочки, всякие феи и гномы. Он прекрасно понимает, что кроватку надо убрать — вынести из комнаты, сломать и сжечь. И сделать это нужно до того, как вернется жена. Он все понимает, но никак не может заставить себя сделать это.
От утреннего мате его отрывает автомобильный гудок. Он выглядывает в окно и видит грузовик. На борту кузова-фургона красные буквы: «Tod Voldelig».
Дом стоит в достаточно уединенном месте. Ближайшие соседи — в паре километров. Чтобы подъехать к дому, нужно открыть ворота в изгороди. «Странно, вроде бы я ее закрывал. Даже на замок». Потом еще нужно ехать по аллее, обсаженной эвкалиптами. «Странно, что я не услышал шум мотора, да и облако пыли от подъезжающей машины обычно бросается в глаза». Раньше у него были собаки. Они бежали за машинами и громко лаяли. Животных не стало, и вокруг дома воцарилось мрачное, давящее безмолвие.
Грузовик сигналит под окнами так неожиданно, что он вздрагивает и выплескивает на себя обжигающий мате.
Кто-то призывно хлопает ладонями и громко произносит его имя.
— Доброе утро! Сеньор Техо?
— Здравствуйте. Да, это я.
— Вам подарок от Гринго. Накладную подпишете?
Он делает росчерк в бумагах, не задумываясь о том, что подписывает. Водитель протягивает ему конверт и подходит к кузову грузовика. Он распахивает дверцу, запрыгивает в фургон и выводит оттуда самку.
— Это еще что?
— Самка. Из ПЧП.
— Увозите ее! Слышите? Увозите немедленно!
Водитель в замешательстве. Он не понимает, как быть дальше. При этом он смотрит на хозяина дома с удивлением и недоверием. Как же так? Разке от таких подарков отказываются? Если продать такой экземпляр, можно кучу денег получить! Маленькое состояние. Водитель тянет самку за ошейник — просто потому, что не знает, что еще делать. Та покорно следует за ним.
— Но я так не могу. Если я привезу ее обратно, Гринго меня убьет. И уволит.
Водитель поправляет самке ошейник и протягивает конец поводка хозяину дома. Тот не поднимает руку, не делает ни единого движения, чтобы взять поводок. Тогда водитель бросает кожаную ленту на землю, быстро садится в машину и уезжает.
— Гринго, что ты мне прислал?
— Подарок.
— Я ведь их забиваю, а не выращиваю! Ты это понимаешь?
— Да ладно, подержи ее у себя пару дней, а потом мы с тобой отличный пикничок устроим.
— У меня нет ни времени, ни желания, ни возможностей держать ее здесь даже пару дней.
— Ладно, завтра я пришлю ребят, и они ее забьют.
— Знаешь, уж если я решу ее забить, то сам справлюсь, без твоих помощников.
— И то верно. В общем, договорились. Там в конверте все положенные документы. Захочешь — продашь ее. Особь совершенно здоровая, все прививки сделаны строго по графику. Хочешь — можешь заняться скрещиванием и разведением. Она как раз в самом подходящем репродуктивном возрасте. И самое важное — она из ПЧП.
Он молчит. В трубке слышен голос Гринго. Тот продолжает нахваливать свой подарок. Самка просто роскошная, породистая, с чистыми генами. Можно подумать, он не знает, что такое ПЧП. Хозяин питомника доверительно сообщает ему, что эта особь — из той партии, которую он уже год откармливает кормом на основе миндаля. «Был у меня один такой клиент — с претензиями. Все заказывал себе эксклюзивное мясо, по персональному заказу, чтобы не как у всех. Вот я и начал откармливать несколько экземпляров про запас — на всякий случай. Вдруг кого-то из той индивидуальной партии забраковать придется или еще что случится». На прощание Гринго проговаривается об истинной цели своего подарка: ему хочется, чтобы получатель понял, насколько важным он видит для себя поддержание деловых отношений с мясокомбинатом Крига.
— Ладно, спасибо.
Он вешает трубку. Его переполняет злость. Мысленно он проклинает и Гринго, и его бессловесный, покорный подарок. Он садится и смотрит на часы. Уже поздно. Он выходит во двор и отвязывает от дерева самку — там, где он ее оставил. Она даже не попыталась снять с себя ошейник. Ну конечно, думает он, она ведь даже не знает, что его можно снять. Увидев приближающегося человека, она начинает дрожать. Она смотрит в землю перед собой. Под ней растекается лужица мочи. Он ведет ее в сарай и привязывает к дверце старого, проржавевшего пикапа, забывшего, когда его заводили в последний раз.
Вернувшись в дом, он задумывается о том, чем ее покормить. Этот Гринго мог бы прислать со своим подарочком хотя бы мешок правильно подобранного комбикорма. Не подарок, а сплошные проблемы. Он открывает холодильник. Лимон, три бутылки пива, два помидора, пол-огурца. И что-то в кастрюле — осталось с прошлого раза, когда он себе готовил. Стоит уже несколько дней. Он открывает крышку, принюхивается и решает, что сойдет. Не испортилось. Вареный белый рис. В сарай он возвращается с двумя тазиками. В одном — вода, в другом — холодный рис.
Он закрывает сарай на висячий замок и уезжает.
Самая трудная часть объезда — это посещение мясных магазинов. Приходится ехать в город, приходится встречаться с сеньорой Спанель, дышать невыносимо горячим воздухом, висящим над раскаленным бетоном и асфальтом, соблюдать комендантский час. А еще — знакомые дома, улицы и площади напоминают ему о том, что людей раньше было больше, намного больше.
До Перехода по мясным лавкам ездили рядовые, малооплачиваемые сотрудники, которым зачастую вменялось в обязанность «немного оптимизировать» мясо, чтобы впарить магазинам то, что уже начало портиться. Он помнит, как об этом рассказывал один из таких агентов, работавший на комбинате, принадлежавшем его отцу: «Что мы продаем? Мертвечину. А все, что мертво, начинает гнить. Вот только людям такое положение вещей, похоже, не нравится». За разговорами этот сотрудник постепенно раскрыл ему все хитрости поддержания товарного вида мясных продуктов. Важно, чтобы мясо выглядело свежим, но еще важнее скрыть неприятный запах. «В консервы закачивается монооксид углерода, а для товара, лежащего на витрине, важно, чтобы было очень холодно; можно комбинировать гипохлорит и гидрокарбонат натрия, добавлять уксус и — главное — приправы. Побольше перца!» Люди часто доверяли ему свои секреты. «Наверное, это потому, что я умею слушать и не люблю говорить о себе», — думает он. Тот человек рассказал ему, как его начальник закупал мясо, забракованное санитарным контролем (пока шло оформление запрета, в тушах успевали расплодиться опарыши). Так вот, от него требовали обработать это мясо, чтобы можно было выставить его на продажу. Обработка заключалась в загрузке протухшего мяса в морозильную камеру: продолжительная глубокая заморозка эффективно приглушает неприятный запах. Также его заставляли продавать мясо, зараженное различными болезнетворными микробами — с желтыми пятнами, которые ему нужно было соскребать и смывать. Тот сотрудник говорил, что решил уйти с работы, потому что не мог больше выносить этого. Потому, с его слов, он и устроился на комбинат «Кипарис»: репутация у компании была безупречной, а сам он хотел просто работать, чтобы кормить семью, — работать хорошо и честно. От запаха гипохлорита натрия у него кружилась голова, а от вони протухшей курятины его просто выворачивало наизнанку. Он утверждал, что не мог больше спокойно смотреть в глаза женщинам из бедных семей, которые покупали в магазинах самое дешевое мясо, чтобы приготовить еду детям. Когда хозяина рядом не было, он продавал им нормальные свежие продукты, но в присутствии начальства ему приходилось всучивать покупателям тухлятину. Он потом спать не мог спокойно от чувства вины. Та работа просто медленно убивала его. Техо рассказал об этом отцу, и тот немедленно разорвал контракт с магазином, а этого сотрудника взял рабочим на комбинат.
Его отец — человек честный. Может быть, именно поэтому и сошел с ума.
Он садится в машину с тяжелым вздохом, но, вспомнив, что ему предстоит визит к сеньоре Спанель, непроизвольно улыбается. И это — несмотря на то, что встречи с этой женщиной всегда проходят сложно.
Он спокойно ведет машину, но вдруг в его голове возникает образ запертой в гараже самки. Что она сейчас делает? Хватило ли ей еды? Не холодно ли ей? В адрес Гринго вновь льется поток проклятий, пусть и не высказанных вслух.
Он подъезжает к мясной лавке сеньоры Спанель. С тех пор, как исчезли собаки, на тротуарах в городе стало чище. И свободнее.
Город живет в напряжении. Он алчен и ненасытен.
Во время Перехода мясные магазины закрылись, и лишь спустя долгое время, когда был узаконен каннибализм, они стали открываться вновь. Их мало, они стали своего рода бутиками, торгующими эксклюзивным товаром. И требования к поставщикам они выдвигают самые жесткие. Главное — качество. Теперь мало кто из владельцев может содержать больше одной торговой точки. Если кто-то и открывает вторую мясную лавку, то руководить этим отделением ставят кого-то из родственников или из самых проверенных друзей.
«Специальное» мясо из специализированных магазинов — товар не самый доступный. Соответственно, существует и черный рынок мяса, где все стоит дешевле, потому что сырье не проходит никаких проверок, не получает при жизни никаких лекарств и прививок. Это самое обыкновенное мясо, которое, поговаривают, при жизни имело имя и фамилию. Это мясо добывается незаконно, в основном после наступления комендантского часа. Зато можно быть уверенным в том, что оно не является генетически модифицированным: просто никому и в голову не приходило улучшать его, чтобы оно стало более мягким, более вкусным и соблазнительным.
Спанель одной из первых заново открыла свою лавку. Он знает, что этой женщине нет дела до того, что кто подумает и что происходит вокруг. Все, что она умеет, — это рубить мясо, и делает она это с хладнокровием хирурга. Вязкая энергия, заполоняющая помещение, ледяной воздух, в котором скукоживаются и почти исчезают запахи, белый кафель, который якобы подчеркивает гигиеничность процесса, фартук, перемазанный кровью, — до всего этого ей нет никакого дела. Для госпожи Спанель подцеплять, резать, дробить, обрабатывать, отделять от костей, резать на куски то, что еще недавно жило и дышало, — это привычная работа, выполняемая автоматически, но предельно точно. Это не просто ее дело, это скрытая, хорошо просчитанная страсть.
К новому — «особому» — мясу пришлось приспосабливаться: все было непривычно — схемы разруба, объемы, вес, вкус. Спанель освоилась в новой реальности быстрее многих, потому что работала с этим продуктом бесстрастно, пугающе холодно. Поначалу клиентов у нее было немного, в основном кухарки и домработницы из богатых домов. Спанель оценила ситуацию на рынке и свой первый магазин открыла в районе, где уровень благосостояния большинства жителей был значительно выше среднего. Служанки старались не прикасаться к покупаемым кускам, им было противно и стыдно. Всякий раз они непременно говорили продавщице, что берут они это мясо не для себя, что их послала хозяйка или приказал хозяин. Можно подумать, ей было до этого дело! Сеньора Спанель смотрела на своих покупательниц с едва заметной улыбкой, но неизменно понимающе кивала. Кухарки возвращались к ней снова и снова, со временем они научились обходиться без виноватых объяснений. Постепенно покупателей становилось больше. Всем было как-то спокойнее оттого, что в таком месте их обслуживает женщина.
Вот только никто не знает, что на уме у этой женщины.
Знает только он. Они давно знакомы, еще с тех пор, когда она тоже работала на комбинате, принадлежавшем его отцу.
Спанель курит и говорит о каких-то пустяках. Ему хотелось бы уйти отсюда побыстрее: от этой женщины исходит такое мощное ледяное напряжение, что ему становится не по себе. А она его удерживает. Она всегда его удерживала, как в тот день, когда завела его, мальчишку, только-только начавшего работать на комбинате, в разделочный цех после смены.
Он думает, что ей не с кем поговорить, не с кем поделиться своими мыслями. Еще ему кажется, что Спанель была бы не против снова переспать с ним на разделочном столе и что она была бы сейчас такой же ненасытной и горячей, как тогда, когда он и мужчиной-то еще не стал. Только сейчас она будет нежной и податливой, она будет призывно смотреть на него, приглашая идти за ней туда, за завесу холода в разделочной камере.
У нее есть помощник, который на его памяти не произнес ни слова. Помощник делает самую тяжелую работу — перетаскивает туши в морозилку, моет магазин и подсобные помещения. У него совершенно собачий взгляд: смесь беззаветной верности и сдерживаемой ярости. Как его зовут, он не знает. При нем Спанель ни разу не обратилась к своему помощнику, да этот Пес и сам старался не мельтешить перед глазами, когда он заезжал в магазин.
Открыв лавку, Спанель поначалу старалась рубить мясо по-старому, чтобы изменения не так резко бросались в глаза. Чтобы человек, зайдя в магазин, мог представить себе, что попал в старую добрую мясную лавку. Как раньше. Со временем отрасль, стандарты и привычки стали меняться — медленно, но верно. Сначала появились консервы — консервированные тушеные кисти рук. Их выкладывали на подносы и стыдливо, понемногу, выставляли среди кусков под шницель, полос филейного края и сложенных горками почек. На банки и коробки наклеивались стандартные для всего «особого» мяса этикетки. Внизу мелким шрифтом указывалось, что в упаковке содержатся «верхние конечности, сорт высший»; слова «руки» старательно избегали — такова была общая политика. Позднее добавились банки с ногами. Консервированные стопы выкладывали на подложку из салатных листьев, а на ценниках, разумеется, писали «нижние конечности». Ну а потом в ход пошли подносы с языками, пенисами, носами, семенниками. Все это выставлялось в отдельно стоящей витрине с рекламной надписью «Вкусности от сеньоры Спанель».
Через некоторое время люди ко всему привыкли. Всплыли старые названия частей туши, применявшиеся при разделке свиней. Кисти рук стали «передними лапками», а потом и «ладошками»; «задними лапками» называли ноги. Эти ласкательные названия помогали преодолеть страх. Маркетологи это заметили, и новые каталоги составлялись уже с использованием таких убаюкивающих терминов.
Ну а теперь уже продается смесь для рагу из ушей и пальцев. Называется этот товар «набор-ассорти для рагу». Продаются настойки с заспиртованными глазными яблоками. Что уж говорить о «маринованных язычках».
Хозяйка ведет его в помещение, находящееся за торговым залом. Здесь стоит деревянный стол, пара стульев, а по периметру выстроились морозильники с полутушами. Их она по необходимости извлекает, рубит и выставляет куски на продажу. Человеческое туловище называют тушей. Возможность назвать полутушу «половиной туловища» даже не рассматривается. На своих полках лежат в морозилках руки и ноги.
Она предлагает ему сесть и наливает бокал местного домашнего вина. Он сразу делает несколько глотков: именно вино нужно ему сейчас для храбрости, для того, чтобы без страха смотреть в глаза этой женщине, чтобы не вспоминать, как она практически запихнула его на стол, в рабочее время заваленный коровьими кишками, но к тому моменту вымытый после смены. Он лежал на этом столе, чистом, как в операционной, а она, не говоря ни слова, стащила с него брюки. Забыть бы этот заляпанный кровью фартук, который она задрала, усаживаясь на него — упавшего навзничь, голого и беззащитного. А потом она села на него, двигаясь осторожно, чтобы не зацепиться за крюки, на которых к разделочному столу подтаскивали коровьи туши.
Он не то чтобы считает Спанель опасной или безумной. Не то чтобы пытается вспомнить ее голой (хотя бы потому, что без одежды он ее никогда не видел). Дело даже не в том, что женщин-мясников среди его знакомых — раз-два и обчелся и все они кажутся ему загадочными, не поддающимися пониманию. Вино нужно ему еще и для того, чтобы спокойно слушать, пока ее слова гвоздями втыкаются ему в мозг. Этот холодный, колючий голос и сегодня звучит, как в тот день — когда она твердо сказала «нет», с силой схватила его руки и прижала их к столу в ответ на его попытку прикоснуться к ней, снять с нее фартук, погладить по голове. Точно так же звучал этот голос и на следующий день: когда он подошел было к ней, она отшила его одним коротким «все, бывай» — без объяснений, без формального поцелуя на прощание. Потом он узнал, что ей в наследство досталось небольшое состояние и на эти деньги она открыла мясную лавку.
Она подписывает бумаги, которые он привез с собой: продление соглашения с мясокомбинатом Крига и обязательство не подделывать продукт, не менять сорт и спецификацию получаемого товара. Это все формальности, потому что всем понятно, что теперь никто ни на какой пересортице зарабатывать не будет. Не те времена. С «особым» мясом такие штуки не проходят.
Он также подписывает документы и допивает вино. Десять часов утра.
Спанель предлагает ему сигарету. Он закуривает и говорит: «Не понимаю, почему нам так симпатична человеческая улыбка. Ведь улыбаясь, человек просто частично обнажает свой скелет и демонстрирует нам его». Он отдает себе отчет в том, что никогда не видел, чтобы эта женщина улыбалась. Ни намека на улыбку не появилось на ее лице даже в тот раз, когда она вцепилась в крюки для туш, запрокинула голову и закричала от удовольствия. Улыбки не было. Был только крик. Сумрачный животный рев.
«Когда я умру, кто-то — я в этом уверена — загонит мою тушу на черном рынке. Точно, кто-нибудь из этих моих мерзких дальних родственничков. Потому-то я и курю как паровоз, и пью как лошадь. Пусть мое мясо провоняет как следует — чтобы моя смерть никому в радость не была. Пусть подавятся». Короткая затяжка, и она продолжает: «Сегодня я рублю мясо, а завтра — кто знает, — может быть, рубить будут меня». Он залпом допивает вино и говорит, что не понимает ее: в конце концов, деньги у нее есть, можно застраховать свое тело на случай смерти, так многие делают. Она смотрит на него как будто бы с жалостью. «Никто ни от чего не застрахован. Все может случиться. Да пусть меня сожрут, если кому-то захочется. Надеюсь, от меня у них такое несварение случится, что надолго меня запомнят». Она приоткрывает рот, не растягивая губы и не обнажая зубы. Раздается низкий гортанный звук, который при желании можно было бы посчитать смешком, но он знает, что это не так. «Я живу в окружении смерти, день за днем, год за годом, — говорит она и показывает на туши за стеклянными дверцами морозильников. — По всему, мне светит такая же посмертная судьба. Или ты думаешь, что нам за все это платить не придется?»
«Так бросила бы это дело, и все! Продай лавку и займись чем-нибудь другим». Она смотрит на него и молчит. Длинная затяжка, струя сигаретного дыма, а ответа все нет. Это молчание предельно красноречиво: что говорить, если и так все ясно. Зачем лишние слова? Наконец: «Может быть, когда-нибудь… Вот только сначала дождусь возможности продать твои косточки. Может быть, и сама пару ребрышек обглодаю». Он наливает себе вина и говорит: «Надеюсь, тебе понравится. На вкус я должен быть восхитителен». Он широко улыбается, демонстрируя ей свой скелет. В ее глазах по-прежнему холод. Лед. Он понимает, что в отличие от него она говорила серьезно. А еще он знает, что такие разговоры строжайше запрещены. Кто-нибудь услышит — и у них будут большие проблемы. Но ему нужно, чтобы кто-то сказал ему то, о чем другие молчат.
Звякает колокольчик на входной двери.
Покупатель. Спанель встает и выходит в зал.
В кладовую заходит Пес. Не глядя на гостя, он достает из морозильника полутушу и уносит ее в холодную комнату со стеклянной дверью. Сквозь нее видно все, что делает Пес. Чтобы не запачкать мясо, он подвешивает полутушу на крюк, свисающий с потолка. Срезав штампы санитарного контроля, он приступает к разделке. Тонкий разрез поверх ребер позволяет снять хороший кусок грудинки. Техо уже не помнит все разрезы и схемы разруба, как раньше. В переходный период чего только не происходило: туши рубили и так, и этак, а названия частям давали наобум — то из схем разделки говядины, то из методики по разрубу свинины. Постепенно для особого мяса были выработаны новые стандарты и даны строгие определения. Документов со стандартами разделки в открытом доступе нет. Пес тем временем берется за пилу и отсекает от туши шейную часть.
Спанель возвращается и наливает им еще вина. Она садится и говорит, что в последнее время покупатели все чаще спрашивают, нет ли в продаже мозгов. Прямо как в былые времена. Был период, после того как какой-то известный врач заявил по телевизору о вреде мозгов, мол, если ими злоупотреблять, то можно заработать болезнь… Какую — не помню, длинное какое-то заковыристое название. Но в последнее время другие врачи и несколько университетов неоднократно заявляли, что все не так и что мозги на самом деле полезны. Она-то знает, что все это ерунда и что эта серая вязкая масса может пригодиться только одному человеку и только до тех пор, пока бултыхается у него в черепе. Но раз есть спрос, она будет предлагать этот товар. Продавать мозги надо нарезанными ломтиками. Такая нарезка требует навыка: мозги так и норовят выскользнуть из-под ножа.
Спанель берет ручку и начинает писать. Он не напоминает ей, что послать заказ можно и по электронной почте. Ему нравится смотреть, как Спанель пишет — молча, серьезно и сосредоточенно.
Пока она заполняет бланк заказа — почерк у нее мелкий и плотный, — он внимательно разглядывает ее. В сеньоре Спанель есть какая-то скрытая красота. Она волнует его, потому что в ней под этой почти звериной маской кроется что-то по-настоящему женственное. Что-то, что она бережет и тщательно скрывает от окружающих. Эта ее отстраненность и скрытность вызывают восхищение.
В общем, есть в ней что-то такое, что ему очень хочется разрушить.
Когда после Перехода ему на новой работе потребовалось ездить по партнерам, он приноровился совершать большой объезд за два дня. При этом ночевать он оставался в городе, в какой-нибудь гостинице, а домой возвращался на следующий день к ночи. Так ему удавалось сэкономить несколько часов дороги за рулем. Вот только сегодня у него в сарае сидит эта самка, и придется возвращаться раньше.
На выезде из города он покупает специальный сбалансированный комбикорм для домашнего скота.
Домой он возвращается уже в темноте. Выйдя из машины, он направляется прямо к сараю. Ругательства в адрес Гринго крутятся у него в голове. Надо же было так подгадать: подкинуть ему эту проблему именно на той неделе, когда он согласовал с руководством большой объезд. Именно сейчас, когда Сесилии нет дома. Он открывает сарай. Самка лежит на полу, свернувшись калачиком. Поза эмбриона, вспоминает он. Она спит. У нее такой вид, словно ей холодно. И это в такую жару. Рис она съела, воду выпила. Он слегка касается ее ногой, и самка вскакивает, как укушенная.
Она закрывает голову руками и сжимается в комок.
Он идет в дом и находит несколько старых одеял. Относит их в сарай и кладет рядом с нею. Теперь тазики. Нужно налить ей воды.
С полными мисками он возвращается в сарай. Присев на тюк соломы, он смотрит, как самка сгибается, наклоняет голову к миске и жадно пьет воду.
На него она ни разу не посмотрела. Она живет в постоянном страхе, думает он.
Держать ее у себя можно. Это ему прекрасно известно. Есть люди, которые держат домашний скот и едят имеющиеся у них экземпляры живьем — по частям. Они утверждают, что такое мясо — неизменно свежее — гораздо вкуснее, чем из магазина. В продаже уже есть методические указания по такому использованию мясного скота. Там написано, как, когда, где и что резать, чтобы очередной экземпляр не умер раньше времени.
А вот рабов держать запрещено. В памяти еще свеж недавний случай: одна семья завела себе десять голов самок, которых обучили простой работе и использовали их труд в подпольной мастерской. Все экземпляры были куплены в питомнике, все были промаркированы. Кто-то донес на это семейство, и их всех осудили и отправили на переработку на муниципальную живодерню. Всех — и хозяев, и рабынь. Все пошли на особое мясо. Пресса несколько недель мусолила эту историю, вцепившись в одну фразу и истерично повторяли ее, как лозунг: «Рабовладение — это варварство!»
«Она — никто, — думает он, — и вот она у меня в сарае».
Он понятия не имеет, что с ней делать. Она еще и грязная.
Нужно будет помыть ее. Когда будет время, при случае.
Заперев сарай, он идет в дом. Раздевается и становится под душ. Можно продать ее и избавиться разом от свалившейся проблемы. Можно оставить ее, подрастить, осеменить — начать свое дело с маленького стада и со временем уйти с комбината. Можно погрузиться в эту работу, сбежать в нее от реальности, бросить все, забыть про жену, про отца, про умершего ребенка, забыть наконец про колыбельку, сломать которую он все никак не соберется.
Утром его будит звонок. Это Нелида. «Здравствуйте, у дона Армандо был приступ дыхательной недостаточности. Нет, ничего страшного. Приезжать? Нет, не обязательно. Впрочем, было бы неплохо, если у вас получится. Отец вас, конечно, практически не узнает, но по нему видно: он такой довольный, когда вы приезжаете. После того, как вы у нас побываете, у него все приступы на несколько дней прекращаются». Он благодарит за сообщение и обещает заехать в ближайшее время, при первой же возможности. Отложив телефон, он долго сидит на кровати и вдруг ловит себя на мысли о том, что не хочет, чтобы этот день начинался.
Чайник на огонь — и одеваться. После первого мате — звонок в охотничье хозяйство. Сегодня приехать не смогу — неотложные семейные обстоятельства, перезвоню позже, и мы договоримся о новой встрече. Затем звонок Кригу: извини, объезд немного затягивается. В ответ: не беспокойся, делай свое дело. Только учти, я тебя жду: нужно будет провести собеседование с двумя желающими устроиться на работу.
Несколько секунд в тишине, потом — звонок сестре. У папы все хорошо, съездила бы ты проведать его. Она говорит, что очень занята, у нее дети и хозяйство и совсем ни на что времени не остается, вот и сейчас ей срочно нужно идти. И вообще, до дома престарелых вон сколько добираться. Из города туда ехать — целая история, чуть задержишься — и не успеешь вернуться до комендантского часа. Все это она выговаривает ему с презрительной досадой в голосе: можно подумать, что именно он (равно как и весь мир) виноват в том, что ее жизнь сложилась так, а не иначе. Неожиданно тон меняется, и сестра меняет пластинку: давно не виделись, заезжайте как-нибудь в гости; как Сесилия, она по-прежнему у матери? Он говорит, что скоро перезвонит, и вешает трубку.
Он открывает дверь сарая. Самка лежит на оставленных ей одеялах. Проснувшись, она все так же испуганно вскакивает. Он уносит миски и возвращается с водой и кормом. За время, проведенное в сарае, самка успела выбрать себе место для отправления естественных надобностей. «Надо будет убрать все это, — устало думает он. — Когда вернусь». Он почти не смотрит на нее: у него это существо, эта голая женщина в его сарае вызывает отвращение.
Он садится в машину и едет в дом престарелых. Он никогда не предупреждает Нелиду о своем приезде. В конце концов, он оплачивает пребывание отца в лучшем и самом дорогом из подобных заведений, находящихся в относительной доступности, и считает себя вправе приезжать, когда ему удобно и без предупреждения.
Пансионат для стариков находится почти по дороге от дома в город. Он расположен в районе дорогих особняков и коттеджных поселков. Всякий раз по пути к отцу он делает остановку, не доезжая несколько километров до цели.
Остановив машину, он направляется к воротам пустого, заброшенного зоопарка. Цепь, запиравшая решетку на входе, оборвана. Все заросло травой, клетки пусты.
Он прекрасно знает, что рискует, гуляя по этим местам: далеко не все звери были истреблены. Его это не волнует. Больше всего животных было убито в городах. Впрочем, некоторые люди упорно не хотели отдавать своих домашних любимцев командам санитаров-живодеров. Ходили слухи, что многие из этих любителей животных погибли от вируса. Кто-то тайно вывозил своих кошек, собак и даже лошадей в пригороды. С ним никогда никаких неприятностей не случалось, но говорят, что ходить по пустырям и лесопаркам без оружия рискованно. Бездомные собаки сбиваются в стаи, причем стаи эти вечно голодные.
Он подходит к смотровой площадке над заглубленным вольером для львов. Садится на каменные перила. Достает сигарету, закуривает. Смотрит на пустой вольер.
Он помнит, как отец привел его сюда. Отец, не знавший, что делать с этим ребенком — который не плакал и ничего не говорил с тех пор, как умерла его мать. Сестра была тогда еще младенцем. Забота о ней легла на плечи нанятых нянек, и она еще совершенно не понимала, что произошло.
Отец водил его в кино, в центр города, в цирк — куда угодно, лишь бы подальше от дома, подальше от фотографий улыбающейся мамы с дипломом архитектора в руках, от ее одежды, по-прежнему висевшей на вешалках, от репродукции Шагала, которую мама сама выбрала, чтобы повесить над кроватью. Вид на Париж из окна: кот с человеческим лицом, человек, летящий на каком-то треугольном парашюте, окно с цветным витражом, едва заметная пара в тени и мужчина — с двумя лицами и сердцем в руке. Все персонажи предельно серьезны, но вся картина в целом отображает безумие этого мира, то безумие, которое может быть веселым и улыбчивым — и беспощадным. Сейчас эта картина висит в его спальне.
В зоопарке полно народу: люди приходят сюда семьями. Яблоки в карамели, сахарная вата — розовая, желтая, голубая, — смех, шарики, мягкие игрушки — кенгуру, киты, медвежата. Отец то и дело восклицает: «Маркос, гляди — обезьянка саймири! Смотри — коралловая змея! Маркос, смотри, смотри — тигр!» Он молча смотрел туда, куда показывал отец, потому что чувствовал, что тому не хватает слов, настоящих слов, а то, что он говорит, просто заполняет пустоту. Еще не осознавая, он предчувствовал, что этим словам суждено затихнуть, что гонкая прозрачная ниточка, на которую они нанизывались одно за другим, оборвется так скоро.
Они подошли к смотровой площадке над львиным вольером, и отец замолчал. Львицы лениво развалились на солнце. Льва не было видно. Кто-то бросил львицам сухарик. Они даже не пошевелились. Он вдруг осознал, как далеко от него звери, и почувствовал, что больше всего на свете хочет спрыгнуть в эту яму, подойти к львицам, лечь между ними и уснуть. Еще ему хотелось их погладить. Другие дети кричали, пытались рычать и реветь по-львиному. Народу становилось все больше, люди толкали друг друга, извинялись, просили подвинуться и дать возможность заглянуть в вольер. И вдруг все замолчали. Откуда-то из тени, из укрытия в виде пещеры на площадку медленно вышел лев. «Папа, лев! Там лев! Видишь?» А отец стоял, опустив голову, почти затертый окружившими его людьми. Нет, он не плакал, но в его глазах застыли слезы, сдерживаемые теми самыми словами, которых он не мог произнести.
Сигарета докурена. Он отбрасывает окурок в вольер, встает и идет обратно.
Руки в карманы, он быстро шагает к машине. Откуда-то доносится звериный вой. Он прислушивается. Это где-то далеко. Он останавливается и оглядываетя вокруг, словно надеясь что-то увидеть.
Вот и гериатрический центр. Называется он «Новый рассвет». Добротный особняк с парком. Парк ухожен, деревья подстрижены, повсюду скамейки, работают фонтаны. Раньше, говорят, на территории центра был пруд, в пруду жили утки. Сейчас пруда нет. Уток тоже.
На звонок его выходит встречать медсестра. Он никак не может запомнить, кого из них как зовут, зато все они отлично помнят его имя. «Здравствуйте, господин Техо. Проходите, пожалуйста, дона Армандо сейчас привезут».
Он заранее удостоверился в том, что в пансионате, где будет жить его отец, за стариками ухаживают только дипломированные медсестры и фельдшеры. Никаких санитарок или сиделок без специального образования. Здесь он познакомился с Сесилией.
Всякий раз, заходя в это здание, он чувствует в воздухе едва заметный запах мочи и лекарств. Что до лекарств, то это те препараты, благодаря которым тела пациентов продолжают дышать. Чистота в центре безупречная, а запах мочи — так от него практически невозможно избавиться в доме, где лежат пожилые люди в памперсах. Он никогда даже мысленно не называет людей такого возраста бабушками и дедушками.
Не у всех из них есть внуки. У многих их уже никогда не будет. Это просто старики — люди, прожившие много лет, причем в жизни некоторых из них это, пожалуй, единственное достижение.
Его провожают в зал для посетителей. Предлагают напитки. Он садится в кресло у огромного окна, выходящего в сад. По дорожкам здесь никто не ходит без защиты. Многие прикрываются зонтиками. Птицы — они не агрессивные, но многие люди боятся их. Вот небольшая черная птаха садится на ветку куста. Раздается испуганный вскрик. Это пожилая дама, одна из пациенток центра. Она с ужасом смотрит на птицу. Та улетает, а старуха еще долго что-то бормочет, словно творит защитные заклинания. Потом она засыпает прямо в своем кресле-каталке. Судя по ее свежему виду, ее только что выкупали.
Он вспоминает фильм Хичкока «Птицы» — какое впечатление произвела на него эта картина и как он расстроился, когда ее запретили.
Накатывают воспоминания о том, как он познакомился с Сесилией. Он сидел в этом же кресле, дожидаясь отца. Нелиды в тот день не было, и папу привела Сесилия. В то время отец еще ходил, разговаривал, а его сознание было более-менее ясным. Увидев ее, он не почувствовал ничего особенного. Просто еще одна медсестра. Потом она заговорила, и тогда он обратил на нее внимание. Голос. Она рассказывала об особой диете, разработанной индивидуально для дона Армандо, о том, что ему регулярно измеряют давление, о постоянных осмотрах и непрерывном наблюдении за пациентом, о том, что в последнее время он стал гораздо спокойнее. Он слушал, а пространство вокруг него и этой женщины наполнялось светом. Этот голос притягивал и вдохновлял его. Да от этого голоса можно было сойти с ума, отдать за него все на свете.
С тех пор как умер их ребенок, голос Сесилии звучит как черная дыра — слова будто глотают сами себя.
В зале работает телевизор. К счастью, звук выключен. Идет повтор старого шоу, участники которого должны убивать кошек палкой. Они рискуют жизнью, но в случае победы выигрывают машину. Зрители радостно аплодируют.
На столике возле кресла рядом с журналами лежит пачка рекламных буклетов центра. Он машинально берет один из них. На обложке — улыбающиеся мужчина и женщина. Пожилые, но не дряхлые старики. Раньше в рекламе старики либо бодро прогуливались по зеленому лугу, либо умиротворенно сидели в каком-нибудь парке среди кустов и деревьев. Теперь фон картинки нейтрально-серый. Правда, улыбаются пенсионеры как раньше. В центре страницы в призывно-красном круге крупная надпись: «Гарантируем безопасность. Круглосуточно и без выходных». Всем известно, что в государственных домах престарелых тела большинства умерших пациентов (или, скажем, тех, кому не помешали умереть) продают на черном рынке. Такое мясо стоит дешевле любого другого: оно сухое, больное, напичканное лекарствами. Мясо с именем и фамилией. Бывают случаи, когда родственники умерших стариков — и в муниципальных домах престарелых, и в частных центрах содержания — дают разрешение на продажу трупа и на вырученные деньги рассчитываются с долгами. Похорон как таковых больше не бывает. Никто не может гарантировать, что покойника через какое-то время не выкопают и не съедят. Соответственно, и кладбища практически исчезли. Часть территорий была продана, часть просто заброшена. Лишь немногие сохранились — в память о тех временах, когда мертвые могли спать спокойно.
Он не может допустить, чтобы его отца разодрали на куски. Из зала для посетителей можно видеть салон для отдыха пациентов. Они сидят в креслах и смотрят телевизор. Большую часть времени они проводят именно так. Смотрят телевизор и ждут смерти.
Их немного. Это он тоже выяснил заранее. Ему не хотелось отправлять отца в переполненный дом престарелых, где содержат стариков, оставшихся без попечителей. Здесь же пациентов мало — в первую очередь потому, что это самый дорогой гериатрический центр города.
В этом месте время не течет. Оно душит. Часы и секунды цепляются к коже, впиваются в нее, буравя тело до костей. Не замечать бы всего этого, но не получается.
— Здравствуй, Маркос! Как дела? Рада тебя видеть.
При личной встрече Нелида обращается к нему на «ты». Она привезла отца в кресле-каталке. Она тепло обнимает посетителя — совершенно искренне. Все медсестры здесь знают эту историю, похожую на сказку: преданный, заботливый сын, постоянно навещающий отца, влюбляется в медсестру, женится на ней и, как принц, увозит ее к себе.
Раньше Нелида его не обнимала. Она стала позволять себе такое проявление чувств только после смерти его ребенка.
Он наклоняется к отцу, заглядывает ему в глаза, берет его за руки. «Папа, привет». Взгляд у отца потерянный и опустошенный.
Он встает и спрашивает Нелиду: «Как он? Лучше? Выяснили, почему случился срыв?» Нелида предлагает ему снова присесть. Сама она ловко ставит каталку рядом с креслом — так, чтобы отец мог смотреть в окно. Сами они устраиваются по соседству за столом с двумя стульями. «Знаешь, дон Армандо опять вел себя беспокойно. Вчера он снял с себя всю одежду, а когда Марта — медсестра, дежурившая ночью, — вышла, чтобы посмотреть, как дела у другого пациента, он встал, пробрался на кухню и съел весь торт, который мы приготовили, чтобы с утра поздравить одного дедушку с днем рождения. Тому как раз девяносто исполнилось». Маркос старательно сдерживает улыбку. Черная птица вспархивает с ветки и перелетает на соседний куст. Отец, счастливо улыбаясь, показывает на нее рукой. Маркос встает и передвигает кресло-каталку вплотную к окну. Нелида смотрит на него с умилением и сочувствием. «Маркос, извини, но нам опять придется привязывать его по ночам к кровати». Он кивает. «Только для этого ты должен дать письменное согласие. Поверь, мы идем на это ради блага дона Армандо. Сам знаешь, мне это тоже не нравится. Но заверяю тебя, так будет лучше для него. Его организм уже очень хрупок, и есть все подряд ему точно не следует. И потом, сегодня это был торт, а завтра что? Кухонный нож?»
Нелида уходит за бумагами.
Отец уже почти не говорит. Он только издает звуки. Жалуется. Слова остаются в нем, запертые в скорлупе помутненного сознания.
Он садится в кресло рядом с отцом и берет его за руку. Какое-то время они вместе смотрят в окно. Затем отец поворачивает голову и смотрит на сына, явно не узнавая его. Руку тем не менее не отдергивает.
Он едет на комбинат. Предприятие расположено на отшибе, территория со всех сторон окружена забором с проволокой под напряжением. Электричество пришлось подключить из-за падальщиков. Они много раз пытались проникнуть на комбинат. Ломали заборы, перелезали через них, застревали в колючей проволоке — все ради того, чтобы добыть свежего мяса. Теперь они вынуждены довольствоваться отбросами: кусками, не имеющими коммерческой ценности, мясом больных экземпляров — в общем, тем, что никто, кроме них, есть не станет.
Перед проходной он на несколько секунд задерживается и обводит взглядом знакомый комплекс зданий. Белого цвета, они стоят близко друг к другу — ради повышения эффективности производственного процесса. Постороннему человеку и в голову не придет, что здесь, за этими стенами, убивают людей. Он помнит, как мать показывала ему фотографии бойни, построенной по проекту архитектора Саламоне[3]. Само здание уже в руинах, сохранился лишь обшарпаный фасад, над которым застыло бьющее наотмашь слово «скотобойня». Составленное из огромных букв, одинокое, это слово упорно отказывалось исчезать. Оно противостояло капризам погоды, ветру, секущему камни, времени, пожиравшему фасады здания, о котором мама говорила, что в его облике отражается влияние стиля ар-деко. Серые буквы над фронтоном выделяются на фоне неба — в любую погоду, будь небо ослепительно-голубым или же затянутым черными тучами, вывеска читается отлично. Вывеска честно и открыто заявляет о том, что происходит под крышей этого красивого здания. Оно называется бойней, потому что там убивают. В свое время он хотел переоформить фасад мясокомбината «Кипарис», сделав его более ярким и заметным, но отец категорически воспротивился его затее: по его словам, бойня должна быть по возможности невидимой, должна сливаться с пейзажем, а самое главное — ее никогда нельзя называть тем, чем она на самом деле является.
Оскар, охранник из утренней смены, читает какую-то газету, но, завидев его в машине, отбрасывает прессу в сторону и, заметно нервничая, бросается к машине. Открыв начальнику дверцу, он чуть громче, чем нужно, произносит: «Здравствуйте, сеньор Техо! Добрый день!» В ответ тот молча кивает.
Он выходит из машины и останавливается, чтобы покурить. Он опирается руками на крышу автомобиля и, стоя неподвижно, смотрит вокруг. Ладонь непроизвольно тянется ко лбу и смахивает с него капельки пота.
Вокруг комбината пусто. На первый взгляд до самого горизонта нет вообще ничего. Постепенно на этом пустыре проступают отдельные деревья и даже ручей, мелкий и вонючий. Маркосу жарко, но он стоит и курит, подсознательно оттягивая тот момент, когда все-таки придется войти в здание управления.
Затем он сразу же поднимается в кабинет Крига. По пути с ним здороваются несколько сотрудников. Он кивает, почти не замечая их. В приемной привычно целует в щеку Мари, секретаршу. Та предлагает ему кофе и сразу же говорит: «Маркос, как я рада тебя видеть! Сеньор Криг уже заждался. Он нервничает — как всегда, когда ты на объезде. Кофе я тебе сейчас прямо в кабинет принесу». Он без стука заходит в кабинет директора и садится, не дожидаясь разрешения. Криг говорит по телефону. Приветливо улыбнувшись Маркосу, он жестами показывает, что вот-вот завершит разговор.
Говорит Криг уверенно и энергично. Его реплики звучат нечасто, но убедительно.
Криг относится к той категории людей, которые не созданы для жизни в обществе. У него такое лицо, словно художник набрасывал портрет, остался недоволен результатом, скомкал лист с эскизом и выбросил в мусорное ведро. Такие люди никуда по-настоящему не вписываются, нигде не приживаются. Его совершенно не привлекает общение с другими людьми, и даже кабинет он переделал под свой характер. Сначала он организовал пространство так, что в кабинете была только одна дверь, зайти через которую могла только секретарша. Только она могла видеть его, только через нее его распоряжения доходили до остальных сотрудников. Через какое-то время в кабинете появилась еще одна дверь. Она ведет на лестницу, спустившись по которой можно попасть на маленькую изолированную парковку за главным зданием комбината. Сотрудники редко видят директора, а многие не видят вовсе.
Он знает, что Криг ведет бизнес максимально эффективно, что в вопросах бухгалтерии и финансовых операций ему нет равных. Когда речь заходит о статьях отчетности, о тенденциях рынка, о статистических выкладках, Криг оказывается на коне. А из людей ему интересны только те, которых можно есть, считать по головам, называть продуктом. Люди как личности ему безразличны. Он терпеть не может здороваться, вести бесполезные светские разговоры о том, как сегодня жарко или, наоборот, холодно. Ему нет дела до жизни окружающих, до их проблем и даже их имен. Не говоря уже о такой ерунде, как чьи-то экзамены на права или рождение ребенка. Для этого есть он, Маркос Техо, правая рука директора. Тот, кого все знают и все любят. Впрочем, это потому, что на самом деле его никто не знает по-настоящему. Мало кому известно, что у него умер сын, что жена от него ушла, что его отец давно толком не говорит и постепенно все глубже погружается в безмолвную трясину старческой деменции.
Никто не знает, что он не способен убить ту самку, что сейчас заперта у него дома в гараже.
Криг вешает трубку.
— Два кандидата пришли на собеседование. Дожидаются тебя. Не видел их, когда заходил?
— Нет.
— Ты уж поговори с ними по душам. А лучше — устрой какой-нибудь экзамен. Брать на работу нужно только лучших из лучших.
— Согласен. Договорились.
— Ну а потом расскажешь мне, как съездил, какие новости. Это тоже важно и тоже срочно.
Нужно идти. Он приподнимается, но Криг жестом приказывает ему снова сесть.
— Есть еще разговор. Одного из сотрудников застукали: развлекался с самкой.
— Кто?
— Один из охранников ночной смены.
— А я-то тут при чем? Это не мои люди, я за них не отвечаю.
— Я тебе почему это рассказываю: охранное агентство надо менять. В очередной раз.
— Как обнаружили?
— По записям с камер. Мы их теперь каждое утро просматриваем.
— А самка? Как она?
— Этот идиот затрахал ее до смерти. А потом запихнул в общую клетку, к остальным экземплярам. У него не хватило ума, чтобы хотя бы в прежнюю клетку ее вернуть.
— И что теперь?
— Заключение броматологической экспертизы, а против охранника — заявление в полицию по поводу порчи и уничтожения движимого имущества.
— По-моему, стоимость потерянного экземпляра следует взыскать с охранного агентства.
— Да, обязательно. Тем более, что возмещать придется немало: самка-то была из ПЧП.
Он встает и выходит из кабинета. Навстречу ему идет Мари с кофе на подносе. Эта женщина кажется слабой и хрупкой, но он знает, что если будет нужно, если ее попросить, то она сама сможет забить целое стадо — причем на ее лице не дрогнет ни один мускул. Он отказывается от кофе и спрашивает, где новые кандидаты на работу. «Они ждут в холле — ты что, не заметил их, когда вошел? Давай я тебя к ним провожу». Он мотает головой и говорит, что провожать не нужно, он сам их найдет.
В холле действительно сидят два парня. Оба молодые, молчаливые. Он представляется и предлагает идти за ним. «Сейчас я вам в общих чертах покажу, чем занимается наше предприятие», — говорит он. По пути, когда они идут через разгрузочную площадку, он спрашивает кандидатов, почему те пришли устраиваться именно сюда. Готовых и убедительных ответов он не ждет. С кадрами на комбинате давно проблема, текучка большая. Далеко не все выдерживают и остаются работать в таком месте надолго. Приводит их сюда желание подзаработать денег: известно, что в этой отрасли хорошо платят. Но на одном этом желании здесь долго не продержишься. Многие сдаются и уходят на хуже оплачиваемую работу, где не нужно, например, ежедневно отскребать с пола человеческие внутренности или смывать кровь со стен.
Тот, что повыше ростом, говорит, что ему нужны деньги: его подруга забеременела и ушла с работы, теперь он должен зарабатывать за двоих. Второй сначала долго молчит, а затем рассказывает, что у него приятель работает на производстве гамбургеров, вот он ему и посоветовал сюда устроиться. Маркос почему-то не верит ему, ни единому слову.
На разгрузочной площадке несколько рабочих сгребают лопатами экскременты, оставшиеся после прибытия и сортировки очередной партии. Все собранное они складывают в мешки. Другие моют из шлангов грузовик-скотовозку и саму площадку. Все одеты в белые комбинезоны и высокие резиновые сапоги черного цвета. Рабочие здороваются с Маркосом. Он кивает в ответ. Никаких больше обменов приветствиями, никаких улыбок. Кандидат, который повыше, непроизвольно пытается зажать нос, но заставляет себя опустить руку. Он спрашивает, зачем собирают экскременты. Второй молча смотрит на него и ждет ответа. «На удобрения пойдут», — отвечает Маркос.
Он рассказывает, что здесь, на этой площадке, выгружают прибывшую партию, взвешивают и маркируют каждую голову из стада. Еще их стригут наголо, потому что волосы тоже идут на продажу. Затем он ведет кандидатов к клеткам передержки, где прибывшее поголовье содержится в течение суток. «Нужно, чтобы они отдохнули и успокоились. Мясо напуганного экземпляра, находящегося под воздействием стресса, становится жестче, а следовательно, теряет в качестве. Так вот, на этом этапе проводится осмотр апtе тоrtет[4]. «Анте-какой осмотр?» — переспрашивает тот, что повыше. Маркос объясняет, что любой экземпляр с симптомами какой бы то ни было болезни изымается из партии. Собеседники кивают. «Таких содержат в отдельных клетках. Проходит положенное время, и их снова осматривают. Если они поправились, их снова включают в план переработки. Если нет — списывают». Тот, что повыше, спрашивает: «А что значит „списывают“?» — «Тоже забивают», — отвечает он. «А почему их не возвращают заводчику на ферму?»
«Потому что транспортировка обходится дорого. Заводчику отправляют акт с указанием количества списанных голов, потом сумма платы за партию корректируется». — «А почему их не лечат?» — «Все потому же: систематическое медицинское вмешательство требует больших вложений». — «А бывает, что какие-то экземпляры гибнут в дороге?» — продолжает расспрашивать высокий. Маркос с любопытством посматривает на него. Это что-то новенькое. Обычно кандидаты таких вопросов не задают. Занятно. «Редко, но бывает. В таких случаях вызывается броматологическая служба. Они и забирают трупы». Это все, конечно, правда, но неполная. Он прекрасно знает, что большинство таких трупов никуда не сдают. Рабочие придерживают их до удобного момента и передают падальщикам. Те пускают в ход мачете, рубят тела и растаскивают добычу по кускам. Этих не заботит, что эти экземпляры могли умереть от каких-то болезней. Для них главное — что это мясо. Мясо, добыть которое иначе они не могут. Маркос смотрит на такое сквозь пальцы. С его стороны это своего рода благотворительность, а в некотором смысле и забота о безопасности предприятия. Так удается в какой-то мере утихомирить падальщиков, утолить их голод. Человек, лишенный мяса и жаждущий раздобыть его, становится опасен.
По пути к сектору предзабойного содержания он объясняет кандидатам, что на первых порах им придется выполнять простую работу — уборку, сбор отходов. Позднее, когда они проявят свои способности и усердие, их начнут учить и будут доверять то, что требует подготовки.
В секторе предзабойного содержания стоит пронзительно-резкий запах. Так пахнет страх, считает Маркос Техо. Они поднимаются по лестнице па подвесные металлические мостки, откуда удобно наблюдать за всей партией, содержащейся в этих клетках. Маркос просит говорить потише, потому что поступающие на производственную линию экземпляры не должны нервничать. Любой громкий звук их пугает, а с нервничающим стадом труднее управляться. Они стоят прямо над клетками. Те, что внизу, еще не успокоились после перевозки, хотя с момента выгрузки прошло уже полдня. Они не сидят на месте, их движения выдают сильный страх.
Когда их привозят, объясняет он соискателям, то сначала моют водой под напором, затем осматривают. Привозят их уже голодными, и на линию они поступают с абсолютно пустыми желудками. В секторе предзабойного содержания им предписано обильное питье, поясняет он. Так мы добиваемся снижения объема содержимого кишечника, а также снижаем степень загрязненности производственной линии при обработке туш после забоя. Про себя он пытается вспомнить, сколько раз ему уже приходилось повторять все это.
Второй кандидат показывает на экземпляры, помеченные зеленым крестиком, и спрашивает: «А что означает эта зеленая маркировка у них на груди?» — «Этих отобрали для охотхозяйств. При осмотре специалисты выбирают в каждой партии хорошо развитые физически экземпляры. Охотники хотят, чтобы потенциальный трофей был способен бросить им вызов, чтобы добычу пришлось преследовать и выслеживать. Беззащитные мишени им не неинтересны». — «Ну, тогда понятно, почему в основном отмечены самцы», — говорит тот, что повыше. «Да, обычно самки куда более покладисты и беззащитны. Другое дело — беременные самки. Как-то егеря сделали запрос на такую партию, и выяснилось, что в этот период самки становятся агрессивными и готовыми яростно сражаться за свою жизнь. Время от времени охотники заказывают у нас такие экземпляры».
«А тех, с черными крестами, — куда отправят?» — спрашивает второй. «В Лабораторию», — коротко отвечает он. Кандидат хочет спросить что-то еще, но Маркос молча поворачивается и идет дальше. У него нет ни малейшего желания рассказывать кандидатам про это место — Лабораторию «Валка». Впрочем, даже при желании он не смог бы сказать о ней ничего определенного.
Сотрудники, осматривающие прибывшее стадо, здороваются с Маркосом снизу, от клеток. «Завтра эту партию переведут в синие клетки, а оттуда — голову за головой — их отправят в забойный цех и на разделочную линию», — рассказывает Маркос, спускаясь вместе с кандидатами по лестнице.
Они переходят к боксам, стены и решетки которых выкрашены в синий цвет. Второй кандидат просто пожирает глазами содержащиеся здесь экземпляры. Он наклоняется к Маркосу и почти шепотом интересуется, правда ли, что этих отправят на забой прямо сегодня? Тот кивает. Взгляд кандидата вновь впивается в ряд синих клеток.
Перед тем как перейти в зону боксового содержания, они останавливаются у ряда клеток, выкрашенных красным. Сразу видно, что эти клетки больше синих по площади, но при этом в каждой находится только по одному экземпляру. Предвосхищая вопросы, он объясняет им, что эти головы предназначены для экспортных поставок, что они принадлежат к первому чистому поколению. «Это мясо — самое дорогое на рынке. Слишком много лет требуется на его выращивание». Приходится объяснять новичкам, что прочее мясо — результат генетической инженерии и селекции, направленной на то, чтобы экземпляры быстрее набирали вес ради большей рентабельности. «То есть мясо, которое мы едим, оно что — искусственное? Мы питаемся синтетикой?» — изумляется тот, что повыше. «Ну, я бы так не сказал. Оно не искусственное и не синтетическое. Модифицированное — вот, пожалуй, самое правильное определение. По вкусу оно не слишком отличается от мяса ПЧП, хотя есть, конечно, истинные ценители, способные по достоинству оценить все оттенки вкуса экземпляров из ПЧП». Оба кандидата молча рассматривают обитателей красных клеток. Их внимание явно привлекают штампы «ПЧП», разбросанные по всему телу этих экземпляров — по штампу за каждый год выращивания.
Высокий выглядит бледноватым. Похоже, он не выдержит того, что ему предстоит сейчас увидеть. Для начала его стошнит, потом он, того и гляди, грохнется в обморок. Маркос интересуется его самочувствием. «Все хорошо, все хорошо», — поспешно отвечает тот. Так всегда бывает с самым слабым из кандидатов. Деньги, конечно, всем нужны, но не все можно выдержать ради денег.
Он устал. Эта усталость, кажется, вот-вот убьет его, но он идет дальше.
В саму зону боксов они не заходят и остаются в комнате отдыха персонала, одна из стен которой представляет собой огромное окно, выходящее в производственное помещение — участок обезболивания. В этой зоне все поверхности и предметы выкрашены в белый цвет. Ослепительно-белый.
Высокий садится на стул, а второй спрашивает, почему нельзя войти в сам цех. Маркос отвечает, что вход в рабочую зону разрешен только сотрудникам, непосредственно участвующим в производственном процессе, причем каждый из них в обязательном порядке должен быть одет в специально разработанный стерильный костюм. Так снижается до минимума вероятность занесения в мясо какой-либо инфекции.
Один из сотрудников замечает гостей и, кивнув Маркосу, выходит из цеха в комнату отдыха. Это Серхио. Его профессия — забойщик скота. На нем белый комбинезон, черные сапоги, маска-респиратор, полиэтиленовый фартук, каска и перчатки. Рабочий радостно обнимает начальника и, неожиданно для кандидатов, обращается к тому на «ты». «А, старина Техо! Ты где пропадал?» — «Объезд делал. Пришлось помотаться по клиентам и поставщикам. Смотри, кого я привел. Знакомьтесь».
Они с Серхио довольно часто вместе выбираются выпить пива после работы. Есть в нем что-то настоящее, думает Маркос. Он не станет косо смотреть на тебя только потому, что ты начальник, правая рука директора, не будет высчитывать, какую выгоду можно извлечь из знакомства с тобой. Не постесняется он и сказать тебе все, что думает, если что-то придется ему не по душе. Когда у Маркоса умер ребенок, Серхио не смотрел на него с сочувствием, не бормотал, что «Лео теперь на небесах, маленький ангелочек», не стоял рядом молча, не зная, что сказать, не избегал встречи с ним. Его отношение к Маркосу вообще не изменилось. В день, когда он появился на работе, Серхио завел его в бар и напоил. Весь вечер он не переставая травил анекдоты, и под конец у обоих текли по щекам слезы — от следовавших один за другим взрывов хохота. Нет, боль никуда не делась, зато он понял, что у него есть друг. Как-то раз он спросил его, почему тот работает забойщиком. Серхио ответил, что выбора у него особого нет: или глушишь один экземпляр за другим, или не знаешь, на какие шиши кормить семью. «Я ведь больше-то ничего особо и не умею, а за эту работу хорошо платят. Всякий раз, когда во мне просыпались угрызения совести, я вспоминал своих детей, и все становилось на свои места: именно моя работа позволяет мне обеспечивать их, делать их жизнь лучше, чем была моя. А что касается особого мяса — так ведь с его появлением появилась возможность решить проблему перенаселенности, снизить уровень бедности и — при всей его дороговизне — почти искоренить голод. У каждого живого существа свое предназначение. Предназначение мясного скота — быть забитым и съеденным. Моя работа людей кормит, и я этим горжусь». Серхио говорил что-то еще, но он уже не мог его слушать.
Когда старшая дочь Серхио поступила в университет, они пошли в бар отпраздновать такое событие. Между тостами он вдруг озадачился вопросом, сколько экземпляров расстались с жизнью, чтобы оплатить образование детей забойщика Серхио? Интересно, сколько раз он заносил свою киянку, сколько раз обрушивал ее на голову жертвы? Маркос предложил другу стать его помощником по организации производства, на что Серхио с достоинством ответил: «Предпочитаю киянку». Он оценил этот отказ и не стал выпытывать у друга причины такого решения. Все и без того было ясно. Серхио вовсе не хотел его обидеть. Он сказал то, что имел в виду. Просто, убедительно и честно.
Серхио подходит к новичкам и протягивает им руку. Маркос рассказывает: «Этот человек выполняет одну из важнейших технологических операций. Его дело — оглушить забиваемый экземпляр. Потом оглушенному перерезают горло. Серхио, покажи ребятам, как нужно работать».
Он предлагает кандидатам встать на возвышение перед окном. Отсюда, сверху, им будет отлично видно все происходящее в рабочем боксе.
Серхио выходит в зал и поднимается на платформу. Взяв в руки киянку, он кричит: «Давай! Пошел!» Ползет вверх подъемная дверь, и в бокс вталкивают абсолютно голую самку. Совсем молоденькую — лет двадцать, не больше. Она вся мокрая, а ее руки связаны за спиной пластиковой стяжкой. Она пострижена наголо. Бокс узкий. Она почти не может в нем пошевелиться. Серхио подгоняет скользящую в пазах решетку из нержавеющей стали, устанавливает ее точно на уровне шеи самки и фиксирует блестящую железку. Самка дрожит, по ее телу то и дело пробегают судороги, она хочет вырваться из этого железного ящика. Ее рот открыт.
Серхио заглядывает ей в глаза и несильно, едва ли не ласково похлопывает ее по голове ладонью. При этом он что-то говорит ей или даже напевает. Что именно он произносит, наблюдателям не слышно. Самка замирает и явно успокаивается. Серхио заносит киянку и бьет жертву прямо в лоб. Раздается сухой стук. Удар наносится так быстро и так неожиданно, что зрители отказываются верить своим глазам. Самка теряет сознание. Ее тело обмякает, ноги подгибаются, и когда Серхио размыкает решетку, фиксирующую ее шею, она падает на поддон бокса. Открывается поворотная дверь, и поддон бокса наклоняется. Бесчувственное тело сползает по наклонной металлической поверхности на пол.
В зону боксов входит сотрудник разделочного цеха. Он ремнями привязывает самку за ноги к спускающимся с кран-балки цепям. Пластиковая стяжка, удерживавшая ее руки, разрезана, и рабочий нажимает кнопку подъемника. Тело подтягивают к потолку, и по системе подвесных рельсов транспортируют вниз головой в следующее помещение. Рабочий заглядывает в окно комнаты отдыха и приветственно машет Маркосу рукой. Имя этого сотрудника стерлось у него из памяти, но он точно помнит, как принимал его на работу месяца два назад.
Поддон бокса и пол цеха запачканы экскрементами. Рабочий берет шланг и включает воду.
Кандидат, тот, что повыше, спускается с возвышения и садится на стул, опустив голову. Сейчас его вырвет, думает Маркос. Но тот берет себя в руки и, во всяком случае внешне, успокаивается. Входит улыбающийся Серхио. Он явно доволен выполненной работой, равно как и произведенным впечатлением. «Ну что, ребята, понравилось? Кто-нибудь хочет попробовать?» Второй соискатель подходит к нему и говорит: «Я хочу». В ответ Серхио заливисто смеется и говорит: «Нет, сынок. До этой работы тебе еще расти и расти». Парень, похоже, разочарован отказом. «Сейчас я тебе кое-что растолкую. Если ты врежешь по лбу киянкой сильнее, чем нужно, то убьешь товарную единицу, а это значит, что мясо испортится, потеряет в классе. Если же ударить слабее, то экземпляр не вырубится и пойдет на линию разделки в сознании. Считай, тоже испорченное мясо. Въезжаешь?» Серхио по-приятельски обнимает кандидата и как бы невзначай основательно встряхивает его. «Слыхал, Техо? Ох уж мне эта современная молодежь! Молоко еще на губах не обсохло, а туда же — подавай им все и сразу». Все смеются, кроме второго соискателя. Серхио объясняет, что начинающие обычно пользуются пистолетом с ударным стержнем-болтом. «Так проще дозировать усилие, не ошибешься. Вот только скотина почему-то больше волнуется. Никак не удается ее успокоить. Вот Рикардо, наш второй забойщик — он сейчас во двор вышел отдохнуть, — он пистолетом пользуется и только учится обращаться с киянкой. А он, между прочим, уже полгода на этой должности. Так что, сынок, киянка — это для тех, кто уже много чего понимает», — подытоживает Серхио.
Тот, что повыше, спрашивает, почему Серхио разговаривал с мясом и что он ему говорил. Маркос удивлен тем, что новичок называет оглушенную на его глазах самку мясом, а не экземпляром, головой или, скажем, продуктом. Серхио рассказывает, что у каждого забойщика есть свой секрет успокоения скотины и что каждый, кто приходит на эту работу, подбирает для этого какой-то свой прием. «А почему они не кричат?» — спрашивает высокий. Маркос не хочет отвечать на этот вопрос, не хочет вообще ничего говорить. Он хотел бы быть где угодно, лишь бы не здесь. Но он здесь, на работе и… Серхио отвечает за него: «У них удалены голосовые связки».
Второй снова поднимается по ступеням к окну и смотрит, что происходит в секторе боксов. Он опирается руками на стекло и заглядывает в рабочую зону. В его взгляде — страсть и нетерпение.
Маркос понимает, что этот кандидат — человек непредсказуемый и даже опасный. Такое желание убивать выдает неуравновешенную личность. Вполне вероятно, что он сорвется, так и не успев привыкнуть к тому, что здесь следует воспринимать как обычную рабочую рутину, — доведенное до автоматизма убийство людей с их последующей бесстрастной переработкой в еду.
Они выходят из комнаты отдыха, и он объявляет, что теперь им предстоит ознакомиться с рабочим процессом в цехе забоя и спускания крови. «Мы что, прямо в цех пойдем?» — спрашивает второй. Он смотрит ему в глаза и невозмутимо отвечает: «Нет. В цех мы заходить не будем. Я ведь уже объяснял, что в рабочее время там могут находиться только члены бригады, назначенные приказом по комбинату и прошедшие дезинфекцию. Мы же таковыми не являемся». Соискатель молча отводит взгляд. Он стоит, засунув руки в карманы, но даже в этой статичной позе читается сжигающее его нетерпение. Маркос начинает подозревать, что этот человек вовсе не претендует на работу. Время от времени такие люди приходят якобы на собеседование, но на самом деле единственная их цель — побывать на экскурсии и посмотреть на то, как убивают людей. Убивают по-настоящему. Кто-то хочет пощекотать себе нервы, кому-то это зрелище действительно доставляет удовольствие, кого-то разбирает любопытство, а кто-то просто хочет поставить галочку в списке туристическо-событийного опыта. Был. Видел. С точки зрения Маркоса Техо, таким людям просто не хватает мужества признать и оценить всю тяжесть этой работы.
Они идут по коридору, стена которого представляет собой длинное окно, выходящее в цех. Все помещение белое. Стены, пол, потолок. Сотрудники — тоже в белых костюмах. Но эта стерильная белизна разорвана в клочья тоннами крови, которую сливают в специальную ванну. Красными брызгами заляпаны стены, пол, комбинезоны операторов оборудования, их руки.
Оглушенные экземпляры поступают в цех по подвесному крану. Сейчас в обработке находятся три тела. Они висят на крюках вниз головой. У одного горло уже перерезано, остальные ждут своей очереди. Оператор нажимает кнопку на пульте, и туша, с которой уже спущена кровь, отправляется по конвейеру дальше, а ее место над ванной занимает следующее тело. Одно быстрое движение — и горло перерезано. Тело слегка дергается. Потом чуть заметно дрожит. Кровь стекает в ванну. Брызги летят на фартук рабочего, на его комбинезон и сапоги.
Второй спрашивает, что делают с кровью. Маркос делает вид, что не слышит вопроса, и молчит. Тот, что повыше, выждав паузу, осторожно говорит: «Из нее удобрения делают». Маркос удивленно смотрит на него. Тот улыбается и говорит, что у него отец некоторое время проработал на мясокомбинате. Кое-что рассказывал. Но это было давно, еще тогда… Последние слова, «еще тогда», он произносит тихо, глядя куда-то в сторону. Ощущение такое, что он скучает по тем временам или… Или не может свыкнуться с тем, что происходит сейчас. Приходится поправлять: «Кровь крупного рогатого скота шла на удобрения. Эту используют иначе». Как именно, он не уточняет.
Второй предполагает: «На кровяную колбасу пускают? Вкусная штука». Он молча смотрит на него и не комментирует его предположение.
Сотрудник в цеху разговаривает о чем-то с другим рабочим.
Маркос видит, что оператор основательно отстал и не вписывается в заданный темп работы. Самка, которую оглушил Серхио, начинает шевелиться. Оператор этого не замечает. Самка несильно вздрагивает, а затем судороги волной пробегают по ее телу. Ее трясет с такой силой, что ее ноги каким-то образом выскальзывают из ремня, удерживающего ее под потолком. Она падает с глухим стуком. Она продолжает дрожать уже на полу, перемазанная кровью двух других экземпляров, забитых раньше. Самка вскидывает вверх руку, пытается встать. Оператор безразлично смотрит на нее и протягивает руку за болтовым пистолетом. Удар металлической болванки вновь оглушает самку, и рабочий проворно вздергивает ее за ноги на крюк.
Второй кандидат наблюдает за происходящим через стекло. Его губы искривлены в задумчивой полуулыбке. Тот, что повыше, зажимает рот ладонью.
Маркос стучит в стекло, и оператор вздрагивает от неожиданности. Начальника он не заметил.
При этом он прекрасно знает, что такая небрежность вполне может стоить ему работы. Маркос жестом подзывает рабочего. Тот просит другого оператора подменить его и выходит в коридор.
Рабочий робко здоровается и сразу же говорит, что больше такого не повторится. «Этот экземпляр умер в состоянии страха, и ее мясо будет невкусным. Из-за тебя насмарку пошла отличная работа Серхио. Он ее оглушил так, что она не то что не испугалась, а наоборот — успокоилась». Рабочий смотрит в пол и твердит, что он только чуть отвлекся, что просит прощения, что такое больше не повторится. Маркос объявляет, что виновный до особого распоряжения переводится в зал разделки органов брюшной полости. Рабочий не может скрыть гримасу отвращения, но согласно кивает.
С тела оглушенной Серхио самки уже стекает кровь. Очереди на перерезание горла ждет еще один оглушенный экземпляр.
Соискатель, тот, что повыше, сгибается, садится на корточки и закрывает голову руками. Маркос похлопывает кандидата по спине и интересуется, как тот себя чувствует. Высокий не отвечает и лишь жестом дает понять, что ему нужно немного времени, чтобы прийти в себя. Второй, не отрываясь, как завороженный, следит за происходящим в цеху. Высокий встает: он бледен, его лоб покрыт каплями пота. Он берет себя в руки и готов продолжить ознакомительный осмотр.
Они смотрят, как обескровленное тело самки едет по конвейеру дальше, как другой рабочий расстегивает ремни на ее ногах и как она падает в резервуар для ошпаривания. Здесь уже плавают в кипящей воде несколько трупов. Еще один рабочий шевелит их и притапливает лопатой. Высокий спрашивает, почему легкие забитых экземпляров не наполняются грязной водой, если их все время топят. «Соображает», — отмечает про себя Маркос и объясняет, что проблема, пусть и в незначительных масштабах, действительно существует, какое-то количество воды попадает в легкие трупов (но немного: они ведь не дышат), однако в ближайшее время фирма намерена решить ее, купив душевую установку ошпаривания под давлением. В таких установках каждое тело ошпаривается индивидуально, в вертикальном положении, поясняет он.
Тем временем рабочий затаскивает одно из плавающих тел на решетку транспортера. Механизм переносит тушу в ванну окончательной внешней очистки, где она раскручивается и обрабатывается целым набором роликов с насадками-лопаточками. За все время работы на комбинате Маркос так и не мог привыкнуть к тому, как выглядит этот этап процесса обработки. Ему всегда кажется, что эти крутящиеся и подпрыгивающие туши исполняют какой-то мрачный загадочный танец.
Он машет рукой, и оба соискателя следуют за ним. Он проводит их в цех разделки и сортировки внутренних органов. Проходя по коридору, он коротко объясняет, что поступивший продукт перерабатывается на комбинате практически полностью. Это почти безотходное производство. Второй кандидат с интересом смотрит, как рабочий проходится по телам, поступившим из цеха очистки, газовой горелкой. Теперь, когда на тушах действительно не осталось ни волосинки, их можно вскрывать.
Перед залом вскрытия они проходят участок предварительной разделки. Все производственные цеха и помещения соединены кран-балкой, при помощи которой туши переправляют через все этапы переработки. Сквозь смотровые окна можно видеть, как все той же оглушенной Серхио самке отпиливают голову и конечности.
Маркос с соискателями стоят на месте и смотрят.
Один из рабочих берет голову и относит на отдельно стоящий стол. Там он вынимает из глазниц глаза и кладет их на поднос под табличкой «Глаза».
Открыв голове рот, он вырезает язык и кладет его на поднос под табличкой «Языки». Затем он отрезает уши и кладет их на поднос под табличкой «Уши». Орудуя долотом и молотком, он наносит ряд аккуратных ударов по кругу в нижней части головы. Отколов по намеченному контуру часть черепа, он так же осторожно вынимает мозг и кладет его на поднос с надписью «Мозги».
Голову, теперь ободранную и пустую, он кладет на лед в ящик с надписью «Головы».
«А что с головами делают?» — спрашивает второй с плохо скрываемым возбуждением. Маркос отвечает на автомате: «Их по-разному можно использовать. Часть поставляется в регионы, где принято готовить тушеные или печеные головы». Высокий кивает и говорит: «Я сам не пробовал, но говорят, что получается очень вкусно. Мяса, конечно, мало, зато дешево, и если правильно приготовить, то — пальчики оближешь».
Следующий рабочий раскладывает ноги и руки по ящикам с соответствующими этикетками. В основном кисти и ступни отправляют вместе с тушами в мясные лавки. Он объясняет, что все продукты должны быть вымыты и осмотрены инспектором. Только после этого они поступают в морозильные камеры. Он показывает пальцем на одного из сотрудников цеха. Этот человек одет, как все остальные, но в руках у него папка, в которой он все время что-то отмечает, и штамп сертификации, который он то и дело пускает в ход.
Самка, оглушенная Серхио, уже разделана, и узнать ее невозможно. Без кожи и без рук и ног она превратилась в безликую тушу. Тем временем следующий рабочий расправляет только что снятую кожу и аккуратно укладывает ее в соответствии с сортом в один из длинных ящиков.
Экскурсия продолжается. На очереди — цех вскрытия туш и промежуточной сортировки. Освежеванные туловища движутся по конвейеру. Операторы делают аккуратный разрез по центру живота — от паховой области до солнечного сплетения. Тот, что повыше, интересуется, почему на этом участке операторы работают по двое на каждую тушу. Маркос отвечает, что, пока один делает разрез, второй оперативно зашивает анальное отверстие, чтобы избежать любых остаточных выделений и сохранить чистоту продукта. Второй смеется и заявляет: «Не хотел бы я такой работенкой заниматься». Маркос молчит, но про себя огрызается: да я бы тебе и такой работы не доверил. Тот, что повыше, тоже подустал от второго соискателя и посматривает на него с презрением.
Кишки, желудки, поджелудочные железы — все это падает в чан из нержавеющей стали. По мере заполнения другие рабочие отвозят чаны в цех сортировки и переработки субпродуктов.
Выпотрошенные туши качаются на крюках. Кран подтаскивает их к следующему столу, где очередной специалист вспарывает верхнюю часть брюшной полости и грудную клетку. Здесь из тел извлекаются почки, печень, отделяются ребра, вырезаются легкие, сердце и пищевод.
Знакомство с комбинатом продолжается. Наступает очередь цеха обработки так называемых белых субпродуктов. В помещении стоят столы из нержавеющей стали, к которым подведена вода. Сортировщики поливают водой груды кишок, складывают их в корыта, закрепленные на столах, и перемешивают. Кишки всплывают и, словно живые, извиваются в этой темной жиже, похожей на медленно кипящий бульон. Сортировщики осматривают их, чистят, промывают, распечатывают, разбирают комки, распределяют по сортам, режут, калибруют и отправляют на хранение. Через смотровое окно видно, как операторы поднимают кишки и перекладывают их в контейнеры, густо пересыпая солью. Видно, как в отдельные сосуды сливается нутряной жир. Видно, как кишки накачивают сжатым воздухом — так проверяется отсутствие проколов и трещин. Видно, как моют желудки, как затем их вскрывают и извлекают аморфную зелено-желтую массу. Содержимое желудков отправляется в бак для отходов. Видно, как после этого вскрытые желудки моют изнутри, как их сушат, обрезают края, нарезают полосками и сжимают пачки этих полосок так, что они становятся похожими на какую-то слоеную губку.
В следующем помещении, меньшем по размеру, сортируются и обрабатываются так называемые красные субпродукты. Внутренние органы забитых голов висят на крюках. Их осматривают, моют, составляют акт сертификации и раскладывают по контейнерам и ящикам.
Он всегда хотел понять, каково это — большую часть рабочей смены раскладывать по коробкам человеческие сердца. О чем в это время думают сортировщики и укладчики? Отдают ли они себе отчет, что сейчас держат в руках то, что билось в груди буквально несколько минут назад? Есть ли им до этого хоть какое-то дело? «Впрочем, — неизбежно вспоминает он, — я и сам трачу немалую часть своей жизни на то, чтобы контролировать работу людей, которые, следуя моим же указаниям и распоряжениям, убивают мужчин и женщин, вскрывают и рубят их тела, причем делают это как нечто само собой разумеющееся». Да, человек ко всему может привыкнуть, со всем смириться. Почти со всем. Нельзя только свыкнуться со смертью своего ребенка.
Сколько голов нужно забивать в месяц, чтобы он мог оплачивать пребывание отца в лучшем доме престарелых? Сколько человек нужно отправить в забойный цех, чтобы он мог забыть, как уложил Лео в кроватку, спел ему колыбельную, а наутро обнаружил малыша мертвым? Сколько сердец нужно разложить по коробкам, чтобы боль превратилась во что-то иное? Вот только боль, предчувствует он, — это то, с чем придется жить, то, чем придется дышать и дальше.
А кроме этой боли, кроме этой тоски у него вообще ничего не осталось.
Он объясняет соискателям, что экскурсия по производственной линии близится к завершению. Сейчас им предстоит перейти в цех разруба туш. Смотровое окно в этом цехе квадратное, а не продолговатое. И оно намного меньше, чем в предыдущих помещениях. Через стекло виден узкий зал — такой же белый и ярко освещенный, как и остальные цеха. Двое мужчин с мотопилами в руках, одетые, как и остальные работники смены, только в касках и высоких черных защитных сапогах, пилят тела забитых экземпляров пополам. Лица рабочих прикрыты пластиковыми забралами, защищающими от осколков костей. Люди сосредоточены и полностью поглощены своей работой. Тем временем другие рабочие осматривают и раскладывают по ящикам позвоночники — их удаляют из туши перед разрубом.
Один из рубщиков замечает Маркоса, но не здоровается с ним. Это Педро Мансанильо. Он лишь покрепче сжимает рукоятку пилы и продолжает работать с напором, даже каким-то остервенением. Впрочем, качество разреза от этого нисколько не страдает. Маркос знает, что своим присутствием неизменно раздражает Мансанильо. Он старается поменьше видеться с этим сотрудником, но бывают ситуации, когда встречи не избежать.
Он рассказывает соискателям, что после разруба полутуши моют, осматривают еще раз, ставят штамп о прохождении сертификации, взвешивают и помещают в камеру проветривания и охлаждения. «Но разве от холода мясо не становится жестким?» — спрашивает второй. Маркос объясняет, какие химические процессы позволяют сохранить мясо нежным, несмотря на сильное охлаждение. Звучат такие слова, как молочная кислота, миозин, аденозинтрифосфат, гликоген, энзимы. Второй кивает так, словно понимает, о чем идет речь. Наконец звучат завершающие слова: «Наша работа заканчивается, когда вся продукция доставлена заказчикам». Все, можно наконец выйти на воздух и покурить.
Мансанильо кладет пилу на стол и снова смотрит на него. Маркос не отводит взгляда, потому что уверен в своей правоте: он сделал то, что должен был сделать, и виноватым себя не считает. Раньше Мансанильо работал с другим напарником — парнем по прозвищу Циклик, прозванным так за начитанность и почти энциклопедическую эрудицию. Тот знал значение кучи сложных и редких слов, а в любой перерыв его можно было видеть с книгой в руках. Поначалу многие посмеивались над книгочеем, но он с удовольствием выкладывал самую суть прочитанного, причем так, что окружающие заслушивались. С Мансанильо они были неразлейвода. Жили по соседству, их жены и дети дружили. Но в какой-то момент Маркос заметил, что Циклик стал меняться. Совсем по чуть-чуть. Кроме Маркоса этого никто не замечал. Циклик стал меньше разговаривать. В перерывах он подходил к клеткам временного содержания и подолгу смотрел за решетки. Он похудел, у него появились мешки под глазами. Через какое-то время он перестал выполнять норму по резке туш и тем самым задерживал всю смену. Он стал часто болеть и брать больничный. Однажды Маркос встретил его и спросил, что происходит. Циклик ничего не ответил. На следующий день все вроде бы наладилось, и Маркос понадеялся, что вопрос исчерпан. И все шло хорошо до тех пор, пока в один прекрасный день Циклик не потребовал внепланового перерыва, а сам, вместо того чтобы отдыхать, взял бензопилу и пошел к клеткам временного содержания. Он открывал одну клетку за другой, а тем, кто пытался его остановить, угрожал включенной пилой. Несколько экземпляров повыскакивало из клеток, но большинство осталось на месте. Они были сбиты с толку и страшно напуганы. Циклик при этом кричал им: «Бегите! Вы же не животные! Вас здесь убьют. Спасайтесь!» Он убеждал их так, словно мясной скот способен был понять, что ему говорят. Наконец кто-то изловчился и удачно огрел Циклика киянкой. Тот упал без чувств. Его деструктивная выходка ни к чему не привела. Только работа комбината была парализована на несколько часов. Рабочие воспользовались возможностью лишний раз отдохнуть, и развлечься происходящим. Сбежавшие экземпляры далеко не ушли и вскоре были отловлены и возвращены в клетки.
Маркосу пришлось уволить Циклика, потому что если у человека крыша поехала, то пусть лечится, а не работает. Тем не менее он поговорил с Кригом, и тот, помимо выходного пособия, оплатил уволенному курс психологической реабилитации. Только все оказалось впустую: через месяц Циклик застрелился. Его жене и детям пришлось уехать из хорошего района и искать себе жилье подешевле. С того времени Мансанильо и возненавидел Маркоса. Он его за это уважает. Более того, он начнет беспокоиться, когда тот перестанет свирепо сверлить его взглядом, когда ненависть прекратит его подпитывать. Именно ненависть дает ему силы продолжать жить и работать, именно это чувство сохраняет целостность сложившейся хрупкой структуры, именно она плетет нити, из которых соткана материя, не позволяющая пустоте заполнить собой все пространство жизни. Он и сам хотел бы возненавидеть кого-нибудь за смерть сына. Вот только кого винить в беспричинной внезапной смерти младенца? Он пытался было возненавидеть Бога, но вот беда: в Бога-то он не верит. Он предпринял попытку возненавидеть все человечество за то, что люди так слабы и уязвимы, а человеческая жизнь так эфемерна. Но ненавидеть всех — это все равно что никого не ненавидеть. Еще он хотел бы сойти с ума, как Циклик, но безумие только бродит где-то рядом, но никак не явится к нему.
Второй соискатель так и стоит, прижавшись носом к стеклу, и смотрит, как пилят надвое туловища забитых экземпляров. Он уже не скрывает довольной улыбки на лице. Маркос почти завидует ему: вот бы так же испытать возбуждение и радостный подъем, когда, например, подписываешь распоряжение о повышении кого-нибудь из сотрудников по службе. Это же здорово: еще вчера человек смывал из шланга кровь с пола в цеху, а сегодня он уже отвечает за классификацию субпродуктов и раскладку по контейнерам и ящикам. Если же радоваться нельзя, то пусть, по крайней мере, мне будет хотя бы на все наплевать… А это еще что такое? Он замечает у второго соискателя сотовый телефон, который тот тщательно прячет под курткой. Как же так? Это невозможно! Их ведь досматривает охрана, просит сдать телефоны, предупреждает, что фотографировать и снимать видео на территории комбината запрещено! Он быстро подходит к соискателю и выхватывает телефон. Аппарат летит на пол и разлетается на куски. Он хватает нарушителя за предплечье и, подтянув к себе, шипит ему на ухо с едва скрываемой злобой: «Проваливай! И чтобы ноги твоей здесь больше не было! Твои данные и фотографию с заявления я разошлю по отделам кадров всех известных мне мясокомбинатов». Второй оборачивается. В его взгляде нет ни удивления, ни неловкости. Он молчит и нагло улыбается.
Маркос ведет соискателей к выходу. По пути он звонит начальнику охраны и приказывает вывести нарушителя с территории. Выслушав заместителя директора, начальник охраны призывает его успокоиться и заверяет, что лично обо всем позаботится. Маркос предупреждает, что разговор еще не окончен и что такое не должно было случиться. Не забыть переговорить об этом с Кригом, отмечает он про себя. Передача функций охраны стороннему подрядчику — это, с его точки зрения, ошибка. Придется снова убеждать в этом директора.
Второй уже не улыбается, но и не упирается, когда его уводят.
С тем, что повыше, они прощаются, подав друг другу руки. «Мы вам позвоним», — говорит Маркос с уверенностью в голосе. Высокий благодарит его, но в его голосе уверенности нет. Такое часто бывает, вспоминает Маркос, было бы странно видеть другую реакцию.
Ни один по-настоящему нормальный человек не обрадуется перспективе работать здесь.
Перед тем как подняться в офис и доложить Кригу о результатах собеседования, он задерживается на улице и закуривает. Звонит телефон. Это теща. Он нажимает кнопку и, не глядя на экран, говорит: «Добрый день, Грасиела». На том конце провода повисает тяжелое, напряженное молчание. Он понимает, что это Сесилия.
— Здравствуй, Маркос.
Она звонит ему в первый раз с тех пор, как уехала к матери. Выглядит она плохо.
— Привет.
Понятно, что разговор предстоит непростой. Затяжка сигаретным дымом. Поглубже.
— Как дела?
— Да я-то здесь, на работе. Ты как?
Она отвечает не сразу. Пауза затягивается. Наконец:
— Да, я вижу, что ты там.
При этом на экран телефона она не смотрит. Помолчав еще несколько секунд, она, все так же не глядя ему в глаза, говорит:
— Мне плохо. Я, наверное, еще здесь побуду. Не могу заставить себя вернуться.
— Почему ты не хочешь, чтобы я к тебе заехал?
— Мне нужно побыть одной.
— Я скучаю по тебе.
Слова — как черная дыра: они притягивают и пожирают все звуки, частицы, даже дыхание. Она не отвечает. Он говорит:
— Это ведь и со мной произошло. Я тоже его потерял.
Она беззвучно рыдает. Она прикрывает экран ладонью, и он слышит ее шепот: «Я больше не могу». Бездонный провал, свободное падение в пропасть. Сесилия передает телефон матери.
— Маркос, здравствуй. Ей что-то совсем плохо. Ты уж ее извини.
— Конечно, Грасиела. Я понимаю.
— Я тебя целую. Все наладится. Она придет в себя.
Конец связи. Он еще некоторое время остается сидеть в курилке. Рабочие проходят мимо, видят его, но не подходят и не отвлекают. Он смотрит на качающиеся кроны деревьев. Оказывается, подул легкий ветерок. Вот почему жара уже не настолько нестерпимая. Ему по душе ритм движения веток, звук соприкасающихся, трущихся друг о друга листьев. Тут всего четыре дерева посреди бескрайнего пустыря, немного, но они растут близко и словно держатся друг за друга.
Он понимает, что Сесилии уже не станет лучше. Она сломалась, разбилась, и ее осколки никогда не срастутся.
Первое, что приходит на память, — это лекарство в холодильнике. Этот препарат они привезли в специальном сосуде-термосе, тщательно следя за тем, чтобы не прервалась эта цепочка холода. Как они на него надеялись, как в него верили! Первый укол, он хорошо это помнит, должен сделать мне ты, говорит она. Укол в живот. Уколов было бессчетное множество, но ей хочется, чтобы этот ритуал был связан с ним. Пусть эта инъекция станет началом всего. У него немного дрожат руки, потому что он очень не хочет, чтобы ей было больно. А она говорит: «Давай, любимый, коли. Не бойся, ничего не будет». Она рукой зажимает складку на животе, и он вводит иглу. Больно? Конечно. Хотя бы потому, что препарат холодный и чувствуется, как он входит в тело. А она скрывает боль за улыбкой, потому что то, что происходит сейчас, — это начало. Начало возможности и начало будущего.
Слова Сесилии текли, как река света, как поток невесомого сияния, в них плясали сверкающие светлячки. Когда еще не было известно, что им придется прибегать ко всяким ухищрениям, она уже говорила ему, что хочет, чтобы у их детей были его глаза, но ее нос, его рот, но ее волосы. Он смеялся — просто потому, что смеялась она, и в ее смехе исчезали и растворялись без следа отец в доме престарелых, мясокомбинат, головы мясного скота, кровь и глухие удары забойщика.
Второй образ, вспышкой возникший в его памяти, — лицо Сесилии после того, как она вскрыла конверт, полученный из лаборатории, и увидела результаты анализа на антимюллеров гормон. Как же так, не могла понять она, почему уровень такой низкий? Она долго смотрела на листок с распечаткой, а затем растерянно произнесла: «Я же молодая, мой организм должен производить больше яйцеклеток». Впрочем, уверенности в ее словах не было: как дипломированный медицинский работник, она не могла не знать, что молодость — это еще не гарантия. Ни для чего. Ее глаза молили о помощи, и он подошел, забрал у нее распечатку, сложил листок, положил его на стол и спокойно сказал ей, что беспокоиться не нужно, что все будет хорошо. Она разревелась, и он обнял ее и стал целовать ей лоб и лицо, повторяя при этом: «Все будет хорошо», хотя знал, что так не будет.
Потом были еще инъекции, таблетки, нежизнеспособные яйцеклетки, кабинки в клиниках с мониторами, на которых показывают голых женщин, приказ заполнить, чем надо, пластмассовый стаканчик. Крестины — одни за другими, — на которые они не ходили, бесконечные расспросы на тему «ну и когда первенца ждать?», операционные, куда его не пускали, и он не мог просто взять ее за руку, чтобы она не чувствовала себя такой одинокой. Новые расходы и долги, чужие дети — дети тех, у кого получилось, отечность, непредсказуемая смена настроения, бесконечные разговоры о возможности усыновления, звонки из банка, детские дни рождения, которых они старались избегать, снова гормоны, хроническая усталость, вновь неоплодотворенные яйцеклетки, слезы, обидные слова, дни матери — в полном молчании, ожидание формирования эмбриона, список возможных имен (Леонардо, если будет мальчик; Арья — если девочка), бесконечные попытки забеременеть и осознание бессилия, упреки, ссоры, поиск донора яйцеклеток, сомнения в генетической идентичности, письма из банка, ожидание, страхи, признание того, что возможность стать матерью зависит не только от наличия нужной хромосомы, ипотека, беременность, рождение ребенка, восторг, счастье, смерть.
Домой он возвращается поздно.
Открыв дверь сарая, он видит, что самка спит, свернувшись калачиком. Он меняет ей воду и подсыпает корм. Она просыпается от звука, с которым сухой корм сыплется в металлическую миску. Приближаться к нему она и не думает. В ее взгляде читается страх.
Обязательно нужно ее помыть, думает он. Только не сейчас, не сегодня. Сегодня его ждет гораздо более важное дело.
Он выходит из сарая, оставив дверь открытой. Самка осторожно следует за ним. Натянувшийся поводок останавливает ее у порога.
Войдя в дом, он прямиком идет в детскую. В несколько приемов кроватка перекочевывает на лужайку перед домом. Он возвращается в сарай и ищет топор и керосин. Самка замирает и внимательно следит за ним глазами.
Подойдя к кроватке с топором в руках, он некоторое время стоит неподвижно, словно окаменев, и пытается осознать себя под этим небом, усыпанным звездами. Эти огоньки в небе всей своей дерзкой красотой давят на него. Он снова заходит в дом и открывает бутылку виски.
Стоя у кроватки, он понимает, что не плачет и плакать не будет. Он делает хороший глоток и берется за топор. Сначала нужно ее сломать. Орудуя инструментом, он вспоминает крохотные ручки новорожденного Лео в своих ладонях.
Плеснув керосина, он подносит к обломкам кроватки спичку. Еще несколько глотков. Небо похоже на застывший океан.
В огне исчезают нарисованные вручную картинки на изголовье. Медвежонок и утенок сгорают, обнявшись. Они теряют форму и испаряются.
Он замечает, что самка продолжает смотреть на него. Огонь, похоже, завораживает ее. Он входит в сарай, и самка в страхе забивается в угол. Он останавливается. Сохранять вертикальное положение становится все труднее. Самка вся дрожит от ужаса. А если и ее — топором, на куски? Она ведь моя собственность, что хочу, то и делаю. Могу убить ее как угодно, могу забить и разделать по всем правилам, могу сделать так, что ей будет очень больно. Он крепко сжимает в руке топор и молча смотрит на свою пленницу. Эта самка — от нее одни проблемы. Она сама — проблема. Он заносит топор, подходит к ней и перерубает поводок.
Он снова выходит на лужайку и ложится на траву, глядя в безмолвное ночное небо, в миллионы холодных мертвых огоньков. Небо словно стеклянное. Стекло мутное и твердое. А луна похожа на какое-то странное божество.
Ему уже нет дела до того, убежит самка или нет. Ему безразлично даже, вернется ли Сесилия.
Последнее, что он видит, это распахнутая дверь сарая, а в проеме — эта женщина, которая неотрывно смотрит на него. Кажется, что она плачет. Вот только что она может понять из того, что видит? Ничего, ровным счетом! Она ведь даже не знает, что такое детская кроватка. Она вообще ничего не знает.
Когда костер догорает и на лужайке остаются только тлеющие угли, он уже крепко спит прямо на траве.
Едва открыв глаза, он тотчас же снова зажмуривается. От света больно глазам. Голова тоже болит. И даже без света. Жарко. Беспорядочный пульс бьется в правом виске. Он лежит неподвижно и пытается вспомнить, почему остался спать на улице. В голове проносятся неясные, полустертые образы. Камень в груди. Вот она, эта картинка. В том сне, который ему приснился. Он садится с закрытыми глазами. Нет, он пытается открыть их, но у него не получается. Уперев лоб в колени, он обхватывает их руками. Еще несколько секунд в тишине и неподвижности. В голове пусто, потом в памяти вдруг со всей пугающей отчетливостью всплывает недавний сон.
Совершенно голый, он входит в какую-то пустую комнату. Ее стены покрыты влажными разводами и какими-то бурыми пятнами. Похоже, это кровь. Пол грязный и прогнивший. В одном углу на деревянной скамье сидит отец. Тоже раздетый, он смотрит в пол. Маркос хочет подойти к нему, но не может пошевелиться. Пытается позвать его, но говорить у него тоже не получается. В другом углу волк ест мясо. Всякий раз, поймав на себе взгляд человека, волк отрывается от добычи и рычит, подняв голову. Из пасти торчат клыки. То, что пожирает волк, шевелится. Оно живое. Он присматривается. Это его сын. Младенец беззвучно плачет. Накатывает чувство непреодолимого отчаяния. Он порывается спасти ребенка, но остается на месте — словно парализованный и немой. Он пытается кричать.
Отец встает и начинает ходить кругами по комнате, не глядя ни на него, ни на своего внука, которого продолжает терзать волк. Маркос плачет — без слез, кричит, пытается вырваться из своего неподвижного тела. Бесполезно. Появляется человек с пилой. Вполне возможно, что это Мансанильо, но его лица не видно. В помещении светло: с потолка свисает что-то вроде маленького солнца. Это солнце качается, и его свет образует на полу и стенах желтое овальное пятно. О своем сыне он больше не думает — как будто его никогда не было. Человек, который может быть Мансанильо, распиливает и вскрывает ему грудную клетку. Он ничего не чувствует. Осмотрев рану, он приходит к выводу, что работа выполнена правильно, и протягивает человеку руку, желая похвалить его. Входит Серхио. Он пристально смотрит на него, о чем-то сосредоточенно размышляя. Говорить с ним забойщик явно не намерен. Серхио наклоняется и сует руку ему в грудную клетку. Копается там, что-то нащупывает пальцами, начинает откручивать. Наконец он вырывает ему сердце и тотчас же откусывает от него кусок. С его подбородка стекает кровь. Сердце продолжает биться, но Серхио бросает его на пол. Он топчет его ногами и говорит на ухо Маркосу: «Хуже нет, когда сам себя не видишь». В комнате появляется Сесилия. В ее руках черный камень. У нее лицо сеньоры Спанель, но он знает наверняка, что это Сесилия. Она улыбается. Солнце раскачивается все сильнее. Овал света вытягивается. Камень блестит. И начинает биться. Волк воет. Отец садится и опускает глаза. Сесилия раскрывает разрез на его груди и вкладывает туда камень. Она красивая, он никогда еще не видел ее такой прекрасной. Она разворачивается, а ему очень не хочется, чтобы она уходила. Он пытается позвать ее, но у него ничего не получается. Сесилия смотрит на него счастливыми глазами, затем берет в руки киянку забойщика и наносит оглушающий удар — прямо в середину лба. Он падает, но пол раскрывается, и падение продолжается — камень топит его в этой бездонной белоснежной пропасти.
Он поднимает голову и открывает глаза. Потом снова закрывает их. Он никогда не запоминал сны, по крайней мере так подробно и полно. Он сцепляет пальцы на затылке. Это ведь просто сон, думает он, но понимает, что все не так просто. Ощущение неуверенности пронзает его. Затем накатывает страх, древний непреодолимый ужас.
Посмотрев в сторону, он обнаруживает угли, оставшиеся от сгоревшей кроватки. Взгляд в другую сторону — и он вскакивает, как ужаленный (впрочем, у него кружится голова, и он поскорее вновь садится на траву). Оказывается, рядом с ним спит та самая самка. Что? Почему? Что я сделал? Почему она не в сарае и не на поводке? Почему она не сбежала? Почему она спит здесь, рядом со мной?
Спит она как обычно — свернувшись калачиком, и во сне кажется спокойной. Ее белая кожа блестит на солнце. Он поднимает руку, чтобы потрогать ее, ему хочется прикоснуться к ней, но самка едва заметно вздрагивает, словно ей что-то снится. Он отдергивает руку. Он смотрит на ее лицо, на лоб с выжженным клеймом. Клеймо — символ того, что она — собственность. Собственность, имеющая определенную ценность.
Ее прямые гладкие волосы пока не обрезаны и не проданы. Они длинные и грязные.
Но есть какая-то чистота в этом существе, лишенном способности говорить, думает он, осторожно обводя пальцем контур ее плеча, руки, бедра, ноги и стопы. Он не прикасается к ней. Его палец скользит в воздухе в сантиметре от ее кожи, в сантиметре над буквами ПЧП, разбросанными по всему ее телу. Она красива, отмечает он, вот только эта красота бесполезна. Красивая или нет — вкуснее она от этого не станет. Он не удивляется этой мысли и даже не задерживается на ней. Что-то подобное всегда приходит ему в голову, когда на работе ему на глаза попадается экземпляр, чем-то привлекающий к себе внимание. Какая-нибудь самка, чем-то выделяющаяся среди поголовья, проходящего перед его глазами изо дня в день.
Он ложится рядом, почти вплотную, но так, чтобы не прикоснуться к ней. На таком расстоянии чувствуется тепло ее тела, ощущается ее спокойное, неспешное дыхание. Он придвигается еще чуть ближе и пытается дышать в одном ритме с нею. Медленнее, еще медленнее. Он чувствует исходящий от нее запах — сильный, потому что она грязная, но почему-то приятный. Чем-то похожий на дурманящий запах жасмина — дикий, острый, исполненный первобытной радости. Его дыхание ускоряется. Что-то возбуждает его, заставляет волноваться. Эта близость, эта возможность.
Он рывком вскакивает на ноги. Самка тоже просыпается и растерянно смотрит на него. Он берет ее за руку и, не прикладывая излишней силы, чтобы не сделать ей больно, однако четко и уверенно ведет ее в сарай. Заперев дверь, он уходит в дом. Наскоро приняв душ, он чистит зубы, переодевается, проглатывает две таблетки аспирина и садится в машину.
Сегодня нерабочий день, но он зачем-то едет в город. Едет, ни о чем не думая, нигде не останавливаясь.
Он подъезжает к мясной лавке Спанель. Еще рано, и магазин закрыт. Но он знает, что она ночует прямо в своем магазине. На звонок к двери подходит Пес. Едва дверь открывается, как Маркос, не здороваясь, отталкивает его и стремительно проходит в глубь помещения. Вот нужная дверь. Маркос заходит и закрывает ее за собой на засов.
Спанель спокойно стоит у деревянного стола. Ощущение такое, что она его ждала. На ее лице ни капли удивления. Она держит нож, которым разделывает висящую на крюке руку. Конечность кажется очень свежей — как будто ее оторвали от кого-то буквально несколько минут назад. Эта рука — не с комбината: кровь не спущена, не снята кожа. Стол в крови, пол тоже. Красные капли медленно стекают с края столешницы. Внизу образовалась лужица, и звук капель, падающих на пол, — это единственное, что слышится в помещении.
Он подходит к ней. Поначалу кажется, что он собирается что-то сказать, но вместо этого он протягивает руку и хватает ее за волосы на затылке. Он крепко держит ее и целует в запрокинутые губы. Поцелуй получается жадным и даже злым. В первый момент она пытается сопротивляться, но вскоре стихает. Он срывает с нее забрызганный кровью фартук и снова впивается поцелуем в ее губы. Кажется, что этот поцелуй разорвет ее на части; ее спасает то, что он на время отрывается от нее, чтобы сорвать рубашку. Затем он снова впивается не то поцелуем, не то укусом ей в рот, затем в шею. Она изгибается, дрожит, но не издает ни звука. Он разворачивает ее и швыряет на разделочный стол. Сдирает с нее штаны, стягивает трусы. Она тяжело и часто дышит в ожидании, но ему не хочется, чтобы все оказалось так просто. Она должна помучиться, почувствовать то, что чувствовал он тогда. Спанель просительно, почти умоляюще смотрит на него, но он не обращает на это внимания. Он проходит к другому концу стола, подтаскивает ее к себе за волосы и заставляет ртом расстегнуть молнию на его джинсах. Кровь с разделываемой руки капает совсем рядом с ними — где-то между ее губами и его промежностью. Он снимает ботинки, затем джинсы, рубашку и остается голым. Снова шаг вплотную к краю стола. Пятна крови — уже на его теле. Он показывает ей, где нужно вытереть — там, где его плоть налилась кровью изнутри и напряглась. Она подчиняется и начинает лизать. Сначала она делает это осторожно, затем все сильнее и резче. Ей как будто мало той крови, которой перемазано все вокруг. Нужна свежая, и она едва не впивается в него зубами. Он снова хватает ее за волосы и жестом приказывает двигаться помедленнее. Она подчиняется.
Он хочет, чтобы она кричала, чтобы ее кожа перестала быть неподвижным, безжизненным морем, чтобы слова развалились на крики и стоны.
Он вновь идет к противоположному концу стола, раздвигает ей ноги. Слышится какой-то звук. Он оглядывается: в дверном окошке видно прижатое к стеклу лицо Пса. Ему приятно, что тот последователен в исполнении своей роли бессловесного верного животного, дрессированного служебного зверя, охраняющего хозяйку. Он наслаждается этим безумным взглядом, самой возможностью того, что Пес может в любую минуту наброситься на него, чтобы отомстить разом за все.
Он входит в нее. Одно движение — и снова пауза. Она молчит, дрожит, изо всех сил сдерживает себя. Кровь продолжает капать со стола.
Пес хочет открыть дверь, но она заперта изнутри. Злоба не только видна в его глазах, она ощущается физически, словно разлитая в воздухе. Пес скалится по-собачьи. Маркос наслаждается его злобой и бессилием. Глядя ему в глаза, он подтаскивает Спанель к себе за волосы. Та молча, по-паучьи пытается зацепиться пальцами за стол. Под ногти ей забивается густеющая кровь.
Он переворачивает ее и отходит на несколько шагов. Смотрит на нее. Садится на стул. Спанель подходит к нему и встает прямо над его коленями. Он рывком поднимается, с силой отбрасывает стул в сторону, хватает ее, приподнимает и всем телом прижимает к стеклянной дверце одной из морозильных камер. За стеклом руки, ноги, чей-то мозг. Она с зовущей тоской целует его. Поцелуй получается почти торжественным.
Спанель обвивает ногами его тело, обнимает его за шею. Он все крепче прижимает ее к стеклу. Он проникает в нее, дергает за волосы, поворачивая лицом к себе и смотрит ей прямо в глаза. Двигается он медленно и не отводит взгляда от ее глаз. Она изнывает от желания, мотает головой, пытается начать двигаться, но он удерживает ее. Он чувствует ее прерывистое дыхание. Она бьется почти в агонии. Когда она перестает извиваться, он ласково гладит ее по голове и целует. Его движения ускоряются. Наконец Спанель начинает кричать. Она кричит так, словно вокруг нет никого и ничего, словно все слова распались на звуки и утратили всякий смысл. Она кричит так, будто под уготованным ей адом есть еще она преисподняя, покидать которую она не желает.
Он одевается, а Спанель тем временем курит, сидя на стуле. Она улыбается во весь рот, всеми зубами.
Пес все так же смотрит на них через окно в запертой двери. Спанель знает, что он там, но не обращает на него внимания.
Он уходит, не прощаясь.
Он садится в машину и закуривает. Отдохнув, он собирается завести мотор, но в этот моменту него звонит телефон. Сестра.
— Привет.
— Привет, Маркос! Ты что — в городе? Я смотрю, там у тебя какие-то дома вокруг.
— Да, пришлось приехать. Кое-какие дела накопились.
— Так заезжай. Пообедаешь с нами.
— Нет, мне еще на работу съездить нужно.
— Маркос, прекрати! Я знаю, что сегодня у тебя свободный день. Мне так сказала та женщина у вас на работе, которая ответила, когда я попросила позвать тебя. Мы сто лет не виделись.
Подумав, он понимает, что вовсе не торопится возвращаться домой к подаренной ему самке.
— Хорошо. Договорились.
— Я приготовлю особые почки — маринованные в лимоне со специями. Уверяю тебя: пальчики оближешь.
— Мариса, я не ем мясо.
Сестра смотрит в камеру с удивлением и даже подозрительно.
— Ты, часом, не подался в эти… Как их там — ве-га-но-иды?
— Нет-нет, просто возникли кое-какие проблемы со здоровьем, вот врач и посоветовал. Это на время, дальше все будет как обычно.
— Маркос, а что случилось? Что у тебя? Не пугай меня!
— Ничего серьезного. Уровень холестерина немного повысился. Это не страшно, пройдет.
— Так я и думала! Впрочем, можно было предположить. Ладно, ты все равно заезжай. Я очень соскучилась.
Само собой, дело не в здоровье. После смерти сына он перестал есть мясо. Думал — на время, но почему-то так все и осталось.
Перспектива встречи с сестрой не радует его. Формальности по поддержанию родственных связей он выполняет только тогда, когда от этого совсем не отвертеться. Он вынужден признаться себе в том, что не знает, кто его сестра. Кто она на самом деле.
Он не торопясь едет по городу. Люди на улицах, конечно, есть, но в целом город оставляет ощущение заброшенного, покинутого жителями. Причин тому несколько. Разумеется, в первую очередь на облике городов сказалось сокращение населения. Во-вторых, с тех пор, как не стало животных, над жилыми кварталами повисла зловещая непроницаемая тишина. Вроде бы все уже привыкли, никто не обращает на нее внимания, но она висит над городом — неизменная, глухая и в то же время оглушительная. Эта беззвучная пронзительность отпечаталась в лицах людей, в их жестах, в том, как они смотрят друг на друга. Ощущение такое, что все живут, словно под арестом, в ожидании, когда этот кошмар кончится.
Вот и дом сестры. Он выходит из машины и звонит в дверь. Для этого ему приходится сделать над собой усилие.
— Маркитос, привет!
Слова сестры шелестят, как бумаги в ящике письменного стола. Она чуть снисходительно обнимает его и говорит:
— Давай зонтик.
— Я без зонта.
— Ты что, с ума сошел? Как это — без зонта?
— А вот так. Не ношу я его, и все. Послушай, я живу за городом. Там полно птиц, и никакой опасности они не представляют. Мариса, пойми: только городские продолжают всего бояться. Это уже просто паранойя.
— Давай заходи! И побыстрее! Потом поговорим.
Сестра заталкивает его в дом, а сама при этом опасливо озирается. Ей не по душе, что соседи могут увидеть, что ее брат пришел без зонтика.
Он знает наперед, что ему предстоит исполнить давно заведенный ритуал: разговор пойдет о пустяках, а между делом Мариса будет напоминать о том, что у нее нет возможности заниматься отцом; он при этом будет говорить, чтобы она не беспокоилась, и при этом рассматривать двух чужих для него детей, которые приходятся ему племянниками. Этот ритуал позволит сестре заглушить в себе чувство вины примерно на полгода, после чего будет исполнен заново.
Они проходят на кухню.
— Ладно, Маркитос, рассказывай. Как живешь?
Он терпеть не может, что сестра называет его
Маркитосом. Эту уменьшительно-ласкательную форму его имени она использует, чтобы выразить положенную братьям и сестрам долю нежности, которой на самом деле она к нему не питает.
— Хорошо.
— Полегчало?
Она смотрит на него со смесью сочувствия и снисходительности. Впрочем, только так она и смотрит на него с тех пор, как умер его сын.
Он молчит и достает сигареты.
— Ты извини, но здесь… Понимаешь, весь дом провоняет дымом.
Ее слова громоздятся одно на другое, впихиваются друг в друга — как папки с файлами, которые помещены в другие папки, лежащие, в свою очередь, также в папках. Едва закурив, он гасит сигарету.
Ему хочется поскорее уйти.
— Обед уже готов. Я жду звонка от Эстебана. Если он сможет вырваться, то мы его подождем.
Эстебан — ее муж. Сутулый, с вечно недовольным лицом, на которое старательно натянута вежливая полуулыбка. Маркос считает его человеком запутавшимся — в обстоятельствах, в браке с женщиной, которую можно назвать живым памятником недалекости и простодушию, в самом жизненном выборе — выборе, в котором он теперь горько раскаивается.
— Как жаль! Эстебан только что звонил: сказал, у него много работы, так что к обеду его можно не ждать.
— Понятно.
— Ребята скоро из школы придут.
Ребята — это его племянники. Он считает, что материнство никогда по-настоящему не интересовало его сестру, что детей она завела только потому, что дети — это один из проектов, формирующих естественный ход жизни, как торжественное отмечание совершеннолетия, вступление в брак, как ремонт в квартире и как поедание мяса.
Он молчит. Встречаться с племянниками ему не интересно. Сестра подает ему лимонад с ментолом. Стакан она ставит на блюдце. Он делает пару глотков и отставляет стакан в сторону. Вкус у лимонада слишком уж неестественный.
— Ну, как ты, Маркитос? Только честно.
Она прикасается к его руке и наклоняет голову, чтобы скрыть испытываемую к нему жалость. Вот только не может скрыть того, что на самом деле ничего она не испытывает, и он об этом прекрасно знает. Он смотрит на пальцы сестры, лежащие на его руке, и думает о том, как совсем недавно этой рукой он сжимал волосы на затылке сеньоры Спанель.
— Хорошо.
— Как же так получилось, что ты ходишь без зонтика?
Он чуть заметно вздыхает: похоже, на этот раз ему предстоит все тот же разговор. И так уже многие годы!
— Мне он не нужен. И никому не нужен.
— Всем нужен! Обязательно! Есть районы, где не установлены защитные навесы. Тебе что — жить надоело?
— Мариса, неужели ты всерьез думаешь, что если какая-нибудь птица нагадит тебе на голову, ты умрешь?
— Да.
— Мариса, я повторяю еще раз. В сельской местности, даже на окраинах, у нас на территории комбината никто не ходит с зонтиками, и ничего ни с кем не происходит. Логичнее уж предположить, что опасен может быть комар, который до тебя пил кровь у зараженного животного. Вероятность подхватить вирус таким образом гораздо выше.
— Ерунда! Было официальное сообщение: комары опасности не представляют.
— Власти, включая правительство, хотят управлять тобой. Это единственная цель их существования.
— У нас здесь никто на улицу без зонтика не выходит. И мне это кажется абсолютно логичным.
— А если это заговор? Представь, что производители зонтиков увидели для себя такую рыночную возможность, договорились с правительством и навязывают нам свою продукцию.
— Да ну тебя! Вечно ты видишь заговоры там, где их нет.
Мариса топает ногой. Делает она это едва слышно, но он ее знает и понимает, что это знак того, что она больше не в состоянии вести нормальную дискуссию. Проблема в том, что у нее нет своего мнения, нет ни одной собственной мысли и потому она не может опровергнуть ни одного его аргумента.
— Маркитос, давай не будем ссориться.
— Конечно, не будем.
Она двумя пальцами раскрывает дисплей, встроенный в кухонную столешницу. В меню появляются фотографии детей. Одно движение — и нужное окно открывается. Он видит племянников. Выросшие, уже не дети, а почти подростки, они идут по улице с воздушными зонтиками в руках.
— Далеко им еще?
— Уже почти пришли.
Она закрывает экран и нервно смотрит на него. Ей больше не о чем с ним говорить.
— Им эти зонтики бабушка с дедушкой подарили. Балуют ребят, но что уж тут поделаешь. Дети мне про эти зонтики все уши прожужжали, а ведь дорогущие все эти новомодные штучки. Нет, скажи, кому только в голову могло прийти такое — сделать зонтик со струей сжатого воздуха? Зато дети просто счастливы, им теперь все друзья-приятели завидуют.
Он молчит и рассматривает рамку-проектор на стене кухни. Картинки сменяют одна другую. В основном — натюрморты весьма посредственного качества. Фрукты в корзинах, россыпь апельсинов на столе — поточная продукция, у которой даже автор не указан. Вдоль рамки по стене ползет таракан. Он спускается к кромке стола и прячется под тарелкой с хлебом.
— А еще они не нарадуются этой цифровой игрушке, тоже дедушка с бабушкой подарили. Знаешь, как называется? «Мой настоящий домашний питомец».
Он ни о чем ее не расспрашивает. От слов сестры веет застоявшейся сыростью, затхлостью, сжатым холодом. Она тем временем продолжает болтать:
— С этой игрушкой дело такое: можно создавать себе собственного питомца и по-настоящему заботиться о нем. Кормить его, играть с ним. Я себе тоже такую виртуальную зверюшку завела. Зовут Миши, это белый ангорский кот. Только еще не взрослый кот, а котенок. Я в параметрах указала, чтобы он не рос. Мне котята больше взрослых кошек нравятся, как и всем, наверное.
Ему кошки никогда не нравились. Равно как и котята. Он делает еще глоток лимонада, не без усилия скрывая отвращение, которое вызывает у него этот напиток, и снова погружается в созерцание натюрмортов. Одна из картинок начинает мигать, затем рассыпается на пиксели. Экран рамки чернеет.
— Ребята себе соорудили дракона и единорога. Впрочем, мы с Эстебаном знаем, что скоро они во все это наиграются и забросят. Такое уже не раз бывало. Взять, например, Бобби — собаку-робота, которую мы им купили. Мы долго копили на этот подарок, а он им надоел буквально через несколько месяцев. Теперь Бобби валяется в гараже, без батареек. Он очень хорошо сделан, но, само собой, это не то же самое, что настоящая собака.
Сестра всякий раз старательно дает ему понять, что денег у них нет, что живут они более чем скромно. Он знает, что это не так, но это его не интересует. Не волнует его и то, что за все время Мариса не выделила ни гроша ни на сиделку для отца, ни на его содержание в доме престарелых.
— Хочешь, я тебе салат сделаю? Теплый салат с овощами и зеленью. Будешь?
— Да.
В стене рядом с ванной видна дверь. Раньше ее здесь не было. Такие двери ему хорошо знакомы. Обычно они встречаются в тех домах, где хозяева держат мясную скотину. А дверь-то совсем новая. Ею, похоже, еще вообще не пользовались. За дверью должна быть кладовка-холодильник — маленькое охлаждаемое помещение. Теперь понятно, зачем сестра его пригласила: начнет выпрашивать несколько голов на откорм — чтобы с качеством не обманули и чтобы лишнего не переплачивать.
С улицы доносятся детские голоса, и племянники вваливаются в дом.
Племянники — двойняшки. Девочка и мальчик. Они почти не разговаривают друг с другом, а когда им нужно, они шушукаются, обмениваясь короткими кодированными фразами, пользуясь множеством понятных только им двоим паролей и шифров. Он наблюдает за ними, как наблюдал бы за каким-нибудь редким животным, состоящим из двух автономных половинок, управляемых одним мозговым центром. Сестра упорно называет их «детьми» и «ребятами», тогда как все друзья и родственники давно прозвали парочку «двойней». Ох уж эта сестра и ее дурацкие правила!
Двойняшки садятся за стол, не обращая на дядю никакого внимания.
— Эй, кое-кто, кажется, не поздоровался с дядей Маркитосом.
Он встает из-за кухонного стола и бредет в столовую. Больше всего на свете ему хочется поскорее закончить все формальности этого ритуально-принудительного визита.
— Здрасьте, дядя Маркитос.
Они произносят это в унисон, механическими голосами, имитируя речь робота. По глазам видно, что оба с трудом сдерживаются, чтобы не рассмеяться. Потом они молча, неподвижно сидят и, не мигая, смотрят ему в глаза. Им интересно, как он на все это отреагирует. Но он просто не обращает на них внимания: спокойно садится за стол и наливает себе воды.
Сестра, ничего не замечая, продолжает накрывать на стол. Стакан с водой она отодвигает подальше, а ему подает все тот же — с лимонадом. «Маркитос, ты забыл его на кухне. А я ведь этот лимонад специально для тебя приготовила».
На самом деле племянники не настолько похожи, чтобы их можно было называть близнецами. Другое дело — их «двойственный союз». Они ведут себя порой настолько похоже, что окружающим становится не по себе. Неотрепетированные, но такие одинаковые жесты, одинаковое выражение лиц, одинаковые взгляды… От их заговорщицкого молчания и вовсе мороз по коже. Он знает, что у них есть свой тайный язык, этакое средство обмена информацией, расшифровать которое, наверное, не под силу даже его сестре. Слова, понятные только им двоим, возвышают их над окружающими: те, кому неведом их язык, сразу же становятся чужаками, плохо соображающими и неграмотными. В общем, дети его сестры умело воплощают старое клише о «зловещих близнецах».
Сестра подает ему тарелку — без мяса. Все холодное. И безвкусное.
— Ну как? Вкусно?
— Да.
Близнецы уплетают особые почки, маринованные в лимоне со специями. На гарнир — картофель по-деревенски с горошком. Мясное блюдо им явно по вкусу. При этом племянники то и дело с любопытством посматривают на дядю. Эстебансито подмигивает Мару. Маркосу вдруг становится смешно: он представляет, какая неразрешимая проблема встала бы перед сестрой, родись у нее оба ребенка мальчиками или, наоборот, девочками. Как бы она тогда подбирала им имена? А называть детей именами родителей — это нечестно. Это все равно что оставить их без права на личность. Они всю жизнь будут помнить, чьи они, кому принадлежат.
Двойняшки хихикают, подмигивают друг другу, перешептываются. У обоих не то грязные, давно не мытые головы, не то просто жирные от природы волосы.
— Дети, я прошу вас. К нам дядя в гости пришел, ведите себя прилично. Мы с папой ведь с вами договорились, что за столом — никаких шуток и перешептываний. Вы уже большие, вот и ведите себя как взрослые.
Эстебан-младший смотрит на дядю. В глазах мальчишки пляшут озорные искорки. Однако из этих искр не разгорается пожара слов, и говорить за брата приходится его сестре-двойняшке:
— Мы просто пытаемся представить, каким был бы на вкус дядя Маркитос.
Сестра сжимает нож, которым помогала себе управляться с едой в тарелке, и с силой втыкает ого в столешницу. Выглядит это — и звучит — устрашающе.
— Все, хватит, — командует сестра. Произносит она это четко, с расстановкой, не повышая голоса, но весьма убедительно.
Близнецы удивленно смотрят на нее. Маркосу пи разу еще не доводилось видеть, чтобы его сестра так реагировала на чьи-либо слова. Он продолжает молча жевать жесткий рис, испытывая неловкость оттого, что стал свидетелем столь некрасивой сцены.
— Я так больше не могу! Надоели они мне с этой дурацкой игрой. Сколько раз вам можно повторять: людей не едят! Вы что — дикари какие-то?
Последний вопрос она уже выкрикивает. Ее взгляд падает на торчащий из столешницы нож, и она вдруг стремительно убегает в ванную комнату — словно резко выйдя из транса и изумившись происходящему вокруг.
Мару (Марусита, как называет дочь его сестра) смотрит на кусок особой почки, наколотый на вилку, заговорщицки улыбается и подмигивает брату. Затем она произносит фразу, каждое слово которой звучит как лопнувшее, не выдержавшее сильного жара стекло, как карканье ворона, выклевывающего глаза падали на замедленной записи.
— Наша мама сошла с ума.
Она произносит это подчеркнуто детским голосом, сложив губы трубочкой. Свои слова она подкрепляет жестом: крутит указательным пальцем у виска. Эстебан-младший смотрит на нее и смеется. Все происходящее кажется мальчику невероятно смешным. Этой радостью он спешит поделиться с дядей:
— Игра называется «Изысканный труп»[5]. Хочешь сыграть?
Сестра возвращается в столовую. Она смотрит на него пристыженно и одновременно — с вызовом.
— Прости. Но что я могу сделать! В эту игру сейчас играют все их приятели, и они никак не могут смириться с тем, что я запрещаю в доме такие глупости.
Выпив воды, она продолжает говорить, не в силах осознать, что никаких объяснений он у нее не просит, что ему вообще не интересно, насколько успешно идет процесс воспитания ее детей.
— Это все интернет, все социальные сети. Нахватаются всяких глупостей в своих группах, а потом дома чушь несут. И ничего с этим не поделаешь. Ты в соцсетях не зарегистрирован, в интернете часами не сидишь, так что тебе этого не понять. А они просто шутят так.
Она вдруг замечает, что нож по-прежнему торчит из стола. Она вытаскивает его и кладет рядом с тарелкой, как будто бы ничего не случилось, как будто ее реакция на детские шутки не оказалась излишне эмоциональной.
Он понимает, что если сейчас сделать вид, что он обиделся, встать и, воспользовавшись ситуацией, уйти, то вскоре всю эту тоску придется терпеть заново: сестра начнет звонить ему и приглашать в гости — чтобы попросить прощения лично. Поэтому он ограничивается язвительным комментарием:
— Думаю, что Эстебансито покажется немного прогорклым — как свинья, которую передержали па откорме. А вот у Мару мясо совсем другим будет — с нотками розового лосося в аромате, чуть резковатое, но очень вкусное.
Близнецы слушают его и не верят своим ушам. Многое из того, что он говорит, им непонятно: еще бы — им ведь не довелось попробовать ни свинины, ни лосося. Но, осознав, что дядя включился в их веселую игру, они от души смеются. Сестра внимательно смотрит на него, но не произносит ни слова. Выпив еще немного воды, она приходит в себя и вновь принимается за еду. Когда она опять начинает говорить, ее слова карабкаются одно на другое, шурша и разворачиваясь в полный рост, словно вынутые из пакетов, куда их уложили на долгое хранение под вакуумом.
— Маркитос, я вот что хотела у тебя спросить. Тут такое дело… В общем, вы же продаете мясной скот частным лицам? Ну, таким, как я?
Он жует то, что было подано как зелень. Что именно ему досталось, понять невозможно — ни по цвету, ни по вкусу. В воздухе висит запах чего-то прокисшего. Пахнет ли это едой, или такой запах всегда стоит в доме — ему непонятно.
— Ты меня слушаешь?
Несколько секунд он молча смотрит на нее. А ведь за все время, что я здесь сижу, думает он, она ни разу не спросила меня про отца.
— Нет. Не продаем.
— А вот секретарша у вас на мясокомбинате не так сказала, когда я туда звонила.
Он решает, что пора заканчивать эти семейные посиделки.
— Кстати, Мариса, у папы все хорошо.
Она отводит взгляд. Ей понятно, что на самом деле означают эти слова брата: с меня хватит, на сегодня общения достаточно.
— Правда? Я так рада.
— Правда. Я тоже рад.
Он считает, что сегодня сестра заслуживает более жесткого обращения. «Сама виновата: не нужно было за моей спиной звонить мне на работу и выспрашивать то, что тебе знать не полагается».
— Хотя у него тут срыв был. Совсем недавно.
Ее вилка повисает над тарелкой на полпути ко
рту. Сыграно неплохо: можно подумать, что сестра и вправду удивлена такими новостями.
— Да что ты говоришь!
— Представь себе. Странности в поведении на этот раз купировали, но проблема в том, что такие случаи происходят с ним все чаще.
— Ну да… это самое… конечно.
Он показывает вилкой на племянников и, чуть повысив голос, говорит:
— Твои дети — его внуки — они хоть раз его навещали?
Сестра смотрит на него с удивлением и едва скрываемым гневом. Как же так? Согласно негласному уговору брату не позволяется так унижать ее. Он всегда соблюдал это правило. Вплоть до сегодняшнего дня.
— Они, между прочим, в школу ходят. А еще им на дом сколько задают! С учетом того, как далеко мы живем, выбраться туда — для нас целая история. Комендантский час, кстати, никто не отменял.
Мару хочет что-то сказать, но мать кладет ей на руку ладонь и продолжает говорить:
— Ты пойми: они ведь в хорошей школе учатся, в одной из лучших. Она государственная, конечно, ведь частные просто безумных денег стоят. Так вот, дети должны соответствовать уровню своей школы. Если не будут успевать, придется платить за обучение, а мы себе этого позволить не можем.
Слова сестры — как опавшие листья, наметенные в какой-то угол и тихо гниющие там.
— Мариса, я все понимаю. В следующий раз, когда поеду к отцу, я передам ему привет от всех. Идет?
Он встает из-за стола, улыбается племянникам, но не удосуживается сказать им что-нибудь на прощание.
Мару смотрит на него, и в ее взгляде читается вызов. Даже не прожевав очередной кусок особой почки, она почти кричит с набитым ртом:
— Мама, я хочу съездить к дедушке!
Эстебан-младший весело смотрит на нее и подхватывает:
— Мама, давай съездим! Ну давай!
Сестра удивленно глядит на детей. Она явно в замешательстве. Видно, что она не сознает всей жестокости этой просьбы, не слышит едва сдерживаемого издевательского смеха.
— Ну да, хорошо. Как-нибудь. Конечно, съездим.
Он знает, что не увидит их еще долго, а кроме
того, он знает, что если отрубить каждому из них сейчас по руке и отрезать по кусочку на деревянном столе, то на вкус их мясо окажется именно таким, как он в шутку предположил. Он смотрит им прямо в глаза. Сначала Мару, затем — Эстебану-младшему. Смотрит так, словно пробует обоих на вкус. Двойняшкам становится не по себе, и они отводят взгляд.
Он идет к входной двери. Сестра распахивает ее и мимоходом целует его в щеку.
— Маркитос, как хорошо, что ты заехал. Очень рада была тебя видеть. Слушай, сделай одолжение: возьми зонтик. Ну пожалуйста!
Он раскрывает зонтик и молча выходит на улицу. Не доходя до машины, он видит мусорный контейнер и швыряет в него зонтик. Раскрытый. Сестра провожает его взглядом с порога. Она опускает голову и медленно закрывает дверь.
Он едет в заброшенный зоопарк.
Эти обеды у сестры всегда выводят его из себя. Не настолько, чтобы вообще перестать заезжать к ней, но достаточно сильно, чтобы после такой встречи забиться в какой-нибудь тихий угол и подумать о том, почему эта женщина — ближайшая его родственница! — стала такой, какая она есть, почему у нее такие дети, почему она никогда по-настоящему не любила ни его, ни отца.
Он медленно проходит между клеток обезьянника. Все сломано и запущено. Деревья, росшие когда-то внутри вольеров, засохли. Ему на глаза попадается одна из выцветших табличек. Полустертые буквы еще можно разобрать.
Черный ревун.
Alouatta caraya
Класс: млекопитающие.
Рядом со словом «млекопитающие» — неприличный рисунок.
Отряд: приматы.
Семейство: паукообразные обезьяны (ревуны).
Среда обитания: лес.
Отличительные особенности: окрас самок — желто-коричневый или оливковый, самцы обычно…
Некоторые слова зачеркнуты или замазаны.
Благодаря особому горловому аппарату способны производить громкие звуки. Сильно развиты гортань и подъязычная кость; вместе эти органы образуют объемную полость, усиливающую издаваемые звуки.
Питание: растения, насекомые, плоды и фрукты.
Распространенность и численность: виду не угрожает опасность исчезновения.
Слова «не угрожает опасность» перечеркнуты размашистым крестом.
Ареал обитания: центральная часть Южной Америки, от востока Боливии и юга Бразилии до севера Аргентины и Парагвая.
Есть и фотография ревуна-самца. Лицо обезьяны чуть не в фокусе, как будто камера дрогнула в момент срабатывания затвора. Поверх картинки кто-то начертил красный круг с точкой посередине.
Он входит в одну из клеток. Сквозь бетонный пол тут и там пробивается трава. Разбросаны окурки и шприцы. Он замечает чьи-то кости. Скорее всего, какой-то обезьяны, думает он. А может быть, и нет. Кости могли принадлежать кому угодно.
Выйдя из клетки, он бредет по аллее. Жарко, на небе ни облачка. Под деревьями в тени чуть прохладнее. Он сильно потеет.
Какой-то киоск. Он просовывает голову в окошечко. Видны консервные банки, какие-то бумажки, просто мусор. Он входит в помещение и видит висящий на стене список товаров. Так, шапочка льва Симбы, шапочка жирафы Риты, шапочка слоненка Дамбо, сувенирные кружки с изображениями животных (в ассортименте), пенал с обезьянкой саймири. Белые стены исписаны и изрисованы. Кто-то написал мелкими аккуратными буквами: «Скучаю по животным». Надпись перечеркнута, а поверх крупно написано: «Чтоб ты сдох, придурок!»
Он выходит из киоска и закуривает. Обычно он по зоопарку не гуляет, а сразу идет к львиному вольеру, где подолгу сидит на ограждении. Зоопарк большой — это он знает, потому что помнит, как они с отцом гуляли здесь часами.
Он проходит мимо бассейнов. Кто здесь жил? Нутрии? Или тюлени? Это место стерлось из его памяти, а таблички давно сорваны.
По дороге он закатывает рукава рубашки, а затем расстегивает одну пуговицу за другой. Рубашка развевается, ткань пляшет в потоках воздуха.
Впереди видны внушительные строения — высокие с ажурными куполами.
Это птичник, вспоминает он. В памяти тотчас же всплывают разноцветные птицы, перелетающие с ветки на ветку, шелест, а то и шумное хлопанье крыльев, густой и в то же время трудноуловимый запах. Он подходит к клеткам и вспоминает, что на самом деле клетка здесь одна, просто она разделена сеткой на отсеки. Через весь птичник тянется висячий мост, заключенный в стеклянный туннель. По этому мостику посетители могли ходить и рассматривать клетки изнутри. Двери сломаны. Посаженные внутри птичника деревья вытянулись и проросли сквозь купола клеток и туннель мостика. Под ногами опавшая листва и битое стекло. И то и другое шуршит и скрипит, когда наступаешь. Лестница на висячий мостик. Он поднимается и идет вперед. Отовсюду торчат ветки. Их приходится отводить в сторону, поднимать, перешагивать. Оказавшись на прогалине, он задирает голову и видит в просвете между кронами ажурный купол над центральной частью вольера. Сохранилась даже немалая часть витража: человек с крыльями, летящий к солнцу. Он знает, кто такой Икар и чем он заплатил за свою дерзость. Крылья у витражного Икара разноцветные, а в небе, по которому он летит, много птиц. Они сопровождают его, как полноправного обитателя неба, как будто он — один из них. Отломать ветку с листьями и смести мусор с небольшого участка мостика. Так можно лечь на спину и смотреть вверх, не опасаясь порезаться об осколки. Часть купола разбита, но витражи пострадали меньше всего. Они расположены в верхней части ажурной крыши, и ветки деревьев туда пока не дотянулись.
Пролежать бы так целый день, глядя в разноцветное стеклянное небо! А еще — он хотел бы показать этот птичник ему, своему сыну. Показать прямо таким — пустым, полуразрушенным. Вдруг в памяти исподтишка всплывает воспоминание: звонки сестры после смерти Лео. Говорила она только с Сесилией, словно слова утешения были нужны ей одной. На похоронах она плакала и обнимала своих детей. Словно боялась, что их тоже унесет внезапная смерть, как будто мертвый младенец может быть заразен. Ему самому окружающий мир виделся как издалека: предметы и люди — все, казалось, отступило от него на несколько шагов. Тех, кто подходил что-то сказать ему или просто молча обнять, он видел как через матовое стекло. Плакать он не мог. Слезы не выступили у него на глазах, даже когда маленький белый гробик опускали в могилу. Он поймал себя на мысли, что, если бы его спросили, он выбрал бы гроб не такого заметного цвета. Нет, понятно, белый символизирует чистоту преждевременно умершего ребенка. Но вот вопрос: действительно ли мы абсолютно чисты и невинны в тот миг, когда приходим в этот мир? Он задумался о других мирах и других жизнях, подумал о том, что, быть может, в одном из других измерений, где-нибудь на другой планете, в другую эпоху они с сыном могут встретиться и он еще увидит, как тот растет и взрослеет. Он стоял у могилы и думал об этом, а люди все шли и возлагали розы на гроб, а сестра все плакала и плакала — как будто этот младенец был ее сыном.
Не плакал он и потом, когда закончились эти псевдопохороны. Что поделать, в такие времена лучшего решения придумать было нельзя. Когда все разошлись и они остались одни, кладбищенские рабочие вынули гроб из могилы, стряхнули с него землю и цветы, после чего отнесли гроб в специально выделенный зал. Тело ребенка вынули из белого ящика и переложили в прозрачный. Им с Сесилией пришлось выдержать все до конца: они стояли и смотрели, как прозрачный гроб медленно въезжает в открытую пылающую печь крематория. Сесилия упала в обморок, ее отвели в другую комнату, приготовленную специально для таких случаев, и усадили в мягкое кресло. Он получил урну с прахом и подписал документы, в которых подтверждалось, что их сын был кремирован и что они с супругой засвидетельствовали всю процедуру.
Он выходит из вольера для птиц и идет в сторону детской площадки. Горка сломана, на качелях отсутствует одно сиденье. Карусель еще держится: видно даже, что раньше она была выкрашена в зеленый цвет. Вот только ее деревянный пол весь разрисован свастиками. Песочница заросла травой, а в самой ее середине кто-то непонятно зачем поставил старый, полуразвалившийся стул. Так он и стоит там, постепенно догнивая. Из всех скамеек-качелей уцелела только одна. Он садится на нее и достает сигареты. Цепи, на которых подвешена сама скамейка, еще выдерживают вес его тела. Он начинает раскачиваться. Сначала едва-едва, задевая землю согнутыми ногами. Постепенно амплитуда увеличивается, он энергично разгибает ноги, и скамейка взлетает все выше. Взлетев в очередной раз повыше, он вдруг замечает, что вдалеке, у горизонта, небо затягивают тучи.
Он снимает рубашку и завязывает ее на поясе. Ему очень жарко.
Рядом с площадкой виден еще один вольер. Он подходит ближе и читает сохранившуюся табличку:
Большой желтохохлый какаду.
Cacatua galerita
Класс: птицы.
Отряд: попугаеобразные.
Семейство: попугаевые.
На строчке, выделенной под указание среды обитания, кто-то написал красными буквами: «Ромина, я тебя люблю».
Отличительные особенности: цвет глаз самцов темно-кофейный, у самок глаза красные. В момент ухаживания самец задирает хохолок и энергично двигает головой, описывая восьмерки. При этом он издает призывные крики. Высиживают птенцов и впоследствии ухаживают за ними оба родителя. Продолжительность жизни в природе около 40 лет, в неволе доживают до 65 (рекорд для данного вида составляет 120 лет).
Здесь табличка обломана, и ее нижняя часть валяется на земле. Он не нагибается, чтобы дочитать описание попугая.
Он идет в сторону какого-то крупного сооружения, дверной проем которого полностью выгорел. Входит в большой зал. Все оконные рамы здесь сломаны. Скорее всего, думает он, раньше здесь было кафе или столовая. В стены кое-где вмурованы скамейки — их вырвать не смогли. Большей части столов уже нет. Остались только два, приваренные к полу. Виднеется какая-то вытянутая вдоль стены конструкция. Когда-то она вполне могла быть барной стойкой.
Ему на глаза попадается табличка с надписью «Серпентарий». Стрелка указывает направление. Он идет в указанную сторону, проходит по каким-то узким темным коридорам и попадает в довольно большое помещение с большими окнами. На стене висит плакат, гласящий: «Серпентарий. Займите очередь и ждите». Он входит в комнату с высоким, частично обрушившимся потолком. Через дыры в крыше видно небо. Клеток здесь нет. Периметр поделен на отсеки со стеклянными передними стенками. Вроде бы такие стеклянные ящики назывались террариумами, вспоминает он. Через стеклянную переднюю стенку было можно наблюдать за их обитателями — самыми разными змеями. Часть окон разбита, некоторые стекла исчезли бесследно.
Он садится на пол и закуривает. Затягиваясь, он рассматривает граффити на стенах — надписи и рисунки. Одна из картинок привлекает его внимание. На стене нарисована маска — причем достаточно профессионально. Похоже на венецианскую карнавальную маску. По ее краям вьется надпись, выполненная крупными черными буквами: «Маска кажущегося спокойствия, обывательской умиротворенности, маленькой и такой сверкающей радости оттого, что я не знаю, когда то, что я называю кожей, будет содрано с меня, когда с того, что называется ртом, срежут окружающую его плоть, когда то, что я называю глазами, наткнется на пронзительное черное безмолвие клинка». Подписи нет. Никто не стал зачеркивать этот рисунок, никто ничего не написал поверх него. Впрочем, вокруг все исписано и разрисовано. Ему в глаза бросаются только отдельные слова и выражения: «черный рынок», «отрежьте мне вон тот кусочек», «мясо с именем и фамилией — самое вкусное», «маленькая сверкающая радость? Серьезно? ЛОЛ!», «милые стихи. Это ведь стихи?», «после комендантского часа мы тебя, пожалуй, съедим», «этот мир — полное дерьмо», «уоlо», «Ах, вкушай меня, отведай моей плоти/Ах, я среди каннибалов/Ах, порадуйся, расчленяй меня в свое удовольствие/Ах, я среди каннибалов/Soda stereo — лучшая рок-группа! Группа на все времена!».
Он пытается вспомнить, как расшифровывается «уо1о». Вроде бы, «You Only Live Once» — живешь только раз. Неожиданно до него доносится какой-то звук. Он замирает на месте. Это слабый писк. Он встает и идет по серпентарию, прислушиваясь. Вот одно из больших окон. Странно, что оно уцелело, отмечает он.
Поначалу ему ничего не видно. На полу грязь, старые сухие ветки. Но вот он замечает какое-то шевеление в углу. Вот над полом поднимается маленькая голова. У нее черный носик и два висячих коричневых уха. А вот и еще одна голова. Потом еще и еще.
Он не верит своим глазам. Что это? Галлюцинация? Затем он ощущает порыв разбить окно, перелезть в соседний отсек и погладить их. В первый момент он не может понять, как они туда попали, но потом соображает, что здесь три смежных террариума, соединенных дверцами. В двух из них стекла разбиты. Они расположены выше уровня пола, и ему приходится подняться на достаточно высокую ступеньку. Для того чтобы проникнуть в средний, самый большой, террариум, в тот самый, где скулят и подвывают щенки, ему приходится опуститься на четвереньки. Люки между отсеками сделаны очень низкими. Их дверцы распахнуты. Сам террариум широкий и достаточно высокий. «В нем, наверное, держали анаконду или какого-нибудь питона», — думает он. Щенята начинают скулить еще жалобнее. Они явно напуганы его появлением. «Еще бы, — думает он, — они ведь никогда в жизни человека не видели». Пол террариума завален камнями, сухими листьями, мусором. Ползти на четвереньках приходится осторожно.
Щенки сидят в углу под грудой веток. Укрытие получилось неплохое. «А ведь по этим веткам когда-то ползал обитавший здесь удав», — мысленно улыбается он. Малыши сбились в кучу, чтобы меньше мерзнуть и меньше бояться окружающего мира. Он садится рядом и огромным усилием воли отводит руку, протянутую, чтобы погладить их. Ничего, подождем. Пусть успокоятся. Выждав какое-то время, он начинает их гладить. Щенков четверо. Они очень слабые и грязные. Они нюхают его руки. Он поднимает одного из них. Какой же легкий! Щенок дрожит. Вот он начинает отчаянно дергаться, пытаясь выбраться, и от страха пускает струйку. Остальные пищат и издают даже что-то вроде лая. Он обнимает того, что сидит у него на ладони, целует его. Вскоре щенок успокаивается и начинает лизать ему лицо. Он беззвучно смеется и плачет одновременно.
С этими щенками он совсем забывает о времени. Они играют — делают вид, что нападают на него. Пытаются схватить ветки, которыми он машет у них над головами. Кусают его мелкими острыми зубками, от чего по коже пробегают приятные мурашки. Он треплет их за уши, осторожно прихватывает им головы: по принятым условиям игры его рука — это челюсти страшного чудовища, преследующего их. Иногда он даже слегка подергивает их за хвостики. Они рычат и заливаются лаем. Он рычит и лает вместе с ними. Они вылизывают ему руки. Четыре щенка, все четверо — кобельки.
Он дает им имена: Джаггер, Уоттc, Ричардc и Вуд.
Щенки носятся по террариуму. Джаггер кусает за хвост Ричардса. Вуд притворяется спящим, но коварно вскакивает, впивается в ветку, висящую над ним, и победно трясет ею в воздухе. Уоттc по-прежнему недоверчиво обнюхивает его, ходит кругами, снова принюхивается и отчаянно лает. На него нападает чудовище. Уоттc начинает плакать.
Потом он счастливо впивается ему в руку зубами и изо всех сил виляет хвостом. Потом Уоттc бросается на Ричардса и Джаггера. Те сначала отступают, но затем бросаются за ним в погоню.
Он помнит своих собак. Пульес и Коко. Ему пришлось усыпить их, хотя он уже тогда подозревал, да что там — был уверен, что вирус — это ложь, сфабрикованная мировыми супердержавами и подхваченная правительствами стран и средствами массовой информации. Если бы он вывез собак куда-нибудь, чтобы не убивать, их могли поймать и долго мучить. А оставить их у себя — это было бы самым опасным и неразумным решением: пытать, замучить до смерти могли не только собак, но и всю его семью. В то время повсюду продавались препараты для инъекций, специально подобранные так, чтобы животные не мучились. Их продавали буквально везде, даже в супермаркетах. Он похоронил своих собак под самым большим деревом на участке у их дома, у того самого дерева, где в выходные дни, когда не надо было ехать на семейный мясокомбинат, они садились втроем, в тени у самого ствола. Он потягивал пиво, собаки устраивались рядом. Он брал с собой приемник — старый, еще отцовский — и слушал инструментальный джаз. Ему нравился ритуал настройки на любимую станцию. Пульес то и дело вскакивал и срывался в погоню за какой-нибудь птицей. Коко сонно провожала его взглядом, а затем смотрела на Маркоса, и в ее глазах он неизменно читал простые, но мудрые слова: «Пульес сумасшедший. Такого придурка еще поискать надо. Но ведь мы его любим. Любим таким, какой он есть, — изрядно поехавшим». Он в ответ обязательно гладил ее по голове, улыбался и приговаривал: «Хорошая Коко, умница девочка, красавица». А когда возвращался отец, Коко преображалась. Скрывать переполнявшую ее радость она была не в силах. У нее в груди словно заводился дремавший до этого мотор, она начинала скакать, бегать, вилять хвостом, лаять. Завидев отца даже издали, она мчалась к нему и прыгала ему на грудь. Тот неизменно встречал ее с улыбкой на лице. Выдержав первый натиск, он обнимал свою любимицу, брал ее на руки. То, что отец уже подъезжает, становилось известно по изменившемуся вилянию хвоста Коко. Так она виляла только ради любимого хозяина, человека, который заметил ее на обочине шоссе — грязную, скрючившуюся от голода и уже погибающую от обезвоживания. Ей было всего несколько недель от роду, и ее жизнь висела на волоске. Отец не отходил от нее ни на шаг — ни днем, ни ночью. Полуживую, он возил ее с собой на работу на комбинат, ухаживал за ней, лечил, — и вот наконец ей стало лучше, и она начала реагировать на происходящее вокруг. Маркос считает, что усыпление Коко стало еще одной причиной того, что отец начал терять рассудок.
Неожиданно все четыре щенка замирают и прислушиваются. Их ушки забавно приподнимаются. Маркос напрягается всем телом. Как же я об этом не подумал? Совсем заигрался и забыл об очевидном. Если эти щенки живы, значит, у них есть мать.
Раздается рык. Он смотрит через стекло террариума и видит две оскалившиеся морды. На то, чтобы отреагировать на происходящее, у него уходит меньше секунды. Однако в это мгновение он успевает подумать о том, что, в общем-то, он даже не против умереть здесь, в этом террариуме, рядом с этими щенками. По крайней мере, его тело помогло бы этим малышам прожить чуть подольше. Но тут он вспоминает отца в кресле-каталке, и он начинает действовать. Повинуясь скорее не разуму, а инстинкту, он стремительно пятится к дверце, через которую проник в этот отсек террариума. Он захлопывает створки и запирает их на засов. Собаки уже там, за дверью. Они лают, скребут дверь когтями, пытаются ворваться в его отсек. Если оставить эту дверь закрытой и уйти через другой отсек, смежный с основным помещением террариума, то запертые щенки погибнут от голода. Если отодвинуть засов на двери, отделяющей его от разъяренных собак, то у него не будет той секунды, которая потребуется, чтобы добежать до коридора. Псы доберутся до него раньше. А дверь, выходящая в смежную часть террариума, заперта. Он пытается открыть ее. Безуспешно. Щенки скулят. Они снова сбились в кучу, чтобы защититься. Он прикрывает их рубашкой, хотя и понимает, что толку от такой защиты не много. Развернувшись, он устраивается полулежа перед запертой дверью и начинает бить в нее ногами. Летит мусор, поднимается пыль. Несколько ударов — и дверь подается. Он переводит дыхание. Собаки лают все яростнее. Он внимательно присматривается, действительно ли дверца, ведущая в смежный отсек, полностью открыта. Он понимает, что этот маршрут может стать путем к спасению, потому что стекло между отсеками разбито. Лай становится громче, а главное — собачьи голоса словно множатся. Либо к первым двум псам подоспели на выручку другие члены стаи, либо злость этой парочки распаляется с каждой секундой все сильнее.
Он смотрит на щенков: те страшно напуганы происходящим, но иногда осторожно высовывают носы из-под наброшенной на них рубашки. Подобрав среднего размера камень, он подпирает им дверь, запертую на засов, — ту, через которую пытается ворваться к нему разъяренная стая. Затем он отодвигает засов: понятно, что собаки попытаются догнать его, но это будет непросто. К тому же у него будет небольшая фора по времени. Другой камень, более тяжелый, он на четвереньках перетаскивает в смежный террариум. Этим камнем он подпирает дверь, задвижку на которой сам выбил ногами. Из помещения он выбирается через разбитое внутреннее окно, стараясь не издать ни единого лишнего звука. Спустившись на пол центрального зала, он со всех ног бежит к выходу.
Он бежит не останавливаясь и не оглядываясь. Небо затянуло темными тучами? Какое там! Ему сейчас не до капризов погоды. Уже подбегая к машине, он понимает, что лай слышится все отчетливее. Бросив взгляд назад, он видит преследующую его стаю. Собаки догоняют его, они все ближе и ближе. Он бежит изо всех сил, понимая, что эта пробежка вполне может оказаться последним занятием в его жизни. В машину он впрыгивает буквально за несколько секунд до того, как собаки настигают его. Он пытается успокоить дыхание, а сам тем временем с грустью разглядывает прыгающих вокруг машины псов. Как жаль, что нельзя помочь им, покормить, искупать, подлечить, обнять и погладить. Всего в стае шесть собак. Они слабые и тощие, их питание явно нельзя назвать достаточным и сбалансированным.
Страха он не чувствует, хотя прекрасно понимает, что выйди он из машины — и будет разорван на куски. Он не в силах оторвать от них взгляд. «Как же давно я не видел животных!» Вот явный вожак стаи — черный кобель, настоящий альфа-самец. Шесть псов окружили машину и продолжают прыгать на нее, лаять, пачкать стекла слюной, царапать когтями запертые двери. Он видит их клыки, ощущает их голод и злость как свои собственные. Они кажутся ему красивыми, просто прекрасными. Он заводит мотор и медленно отъезжает. Он ведет машину предельно осторожно, чтобы ни в коем случае не наехать на своих преследователей, не причинить им вреда. Они бегут за ним до тех пор, пока он не нажимает посильнее на газ, мысленно попрощавшись с Джаггером, Уоттсом, Ричардсом и Вудом.
Он возвращается домой. Ему не хватает веселого лая Коко и Пульеса, бежавших навстречу машине по грунтовой дорожке, обсаженной эвкалиптами. Пульеса нашла Коко. Он плакал под тем самым деревом, где теперь лежат они оба. Он был еще щенком. Маленький, весь в блохах и клещах, едва живой от голода, он лежал под деревом и тихонько поскуливал. Коко приняла его как родного. Маркос снял с найденыша клещей, вывел блох и стал откармливать. Щенок окреп и подрос. Сколько бы ни заботился о нем Маркос, своей главной спасительницей тот считал Коко. Стоило кому-то прикрикнуть на Коко или пригрозить ей, Пульес приходил в ярость. Он стал верным псом-защитником для всей семьи, но главной охраняемой персоной оставалась для него Коко.
Небо затянуто уже почти черными тучами, но он их не замечает. Выйдя из машины, он сразу идет в сарай. Самка на месте. Как обычно, она спит, свернувшись калачиком. Ее нужно помыть, тянуть с этим больше нельзя. Осмотрев сарай, он понимает, что было бы неплохо навести здесь порядок, сложить вещи и освободить побольше места. Чтобы ей было удобнее.
Он выходит из сарая, намереваясь подыскать подходящее ведро или ковш. В это время начинается дождь. Только сейчас он осознает, что надвигается гроза — настоящая летняя гроза, пугающая и прекрасная.
В кухне он ненадолго останавливается и понимает, что безумно устал. Больше всего ему сейчас хочется сесть и выпить пива, но откладывать помывку самки больше нельзя. Вот подходящий ковшик, вот туалетное мыло, вот чистая тряпка. Он идет в ванную и ищет какую-нибудь старую расческу. Ничего подходящего нет, разве что вот эта — которую оставила Сесилия. Он берет ее с собой. Он собирается подсоединить шланг к крану с водой, но на улице льет так, что он сам мгновенно промокает насквозь. Рубашки на нем нет: он оставил ее Джаггеру, Уоттсу, Ричардсу и Вуду. Сняв ботинки и носки, он остается в одних джинсах.
Он идет к сараю босиком. Под ногами — мокрая трава, в воздухе пахнет влажной землей. Вот, кажется, и Пульес — лает на дождь. Он видит пса так отчетливо, словно тот и вправду здесь, рядом. Простодушный Пульес исступленно скачет, ловит распахнутой пастью капли, пачкается в грязи и искоса поглядывает на Коко, ожидая одобрения своим выходкам. Коко, само благоразумие, наблюдает за ним из-под навеса.
Он выводит самку из сарая — аккуратно, почти нежно. Она напугана дождем и пытается укрыться от него руками. Он успокаивает ее, гладит по голове и говорит ей, как будто та что-то понимает: «Не волнуйся, все хорошо, это просто вода, она помоет тебя». Он начинает мылить ей волосы, и она смотрит на него с ужасом. Он усаживает ее на землю и становится на колени у нее за спиной. Постепенно жесткие, грязные волосы наполняются мыльным раствором. Он все делает медленно, чтобы не испугать ее еще больше. Самка поворачивает голову то в одну сторону, то в другую, чтобы видеть его. Она моргает ресницами и время от времени тревожно вздрагивает.
Дождь льет все так же сильно, и Маркос продолжает мыть ее. Он намыливает ей руки и трет их чистой тряпкой. Самка чуть успокоилась, но все равно посматривает на него с недоверием. Он намыливает ей спину и медленно поднимает ее. Он моет ей грудь, подмышки, живот. Делает он это не только осторожно, но и почтительно, словно ему доверили помыть достаточно ценную вещь, впрочем неодушевленную. Он волнуется — словно переживает из-за того, что эта вещь может сломаться или… или лишить жизни его самого.
Он проходится тряпкой по всем отметинам, подтверждающим, что данный экземпляр относится к первому чистому поколению. Штампы постепенно стираются под воздействием воды и мыла. Двадцать штампов — по одному за каждый год содержания.
Чтобы смыть въевшуюся грязь, он проводит рукой по ее лицу. У нее длинные ресницы, отмечает он про себя. Глаза… Какого же они цвета? Никак не разгляжу. Серые? Или зеленые? А еще у нее по щекам разбросаны веснушки. Совсем немного.
Он наклоняется и моет ей ноги. Ступни, икры, бедра. Даже под непрекращающимся дождем он не может не почувствовать ее запах — дикий и свежий. Аромат жасмина? Взяв расческу, он снова усаживает самку на траву. Сам он устраивается позади нее и начинает расчесывать ей волосы. Они у нее прямые, только очень спутанные. Чтобы не сделать ей больно, он действует расческой предельно осторожно.
Прочесав длинные волосы, он поднимает самку и долго рассматривает ее все так же под дождем. Видно, что она стройная и хрупкая. Он видит ее почти насквозь, словно она прозрачная. Он наклоняется к ней, чтобы снова почувствовать аромат жасмина, и вдруг, как-то не подумав, обнимает ее. Самка стоит неподвижно. Она уже даже не вздрагивает. Она лишь поднимает голову и смотрит на него. А глаза-то у нее зеленые, думает он. Точно, зеленые! Он ласково проводит рукой по клейму на ее лбу, целует эту отметину. Уж он знает, какую боль ей пришлось выдержать, когда ее клеймили. Так же больно было, когда ей удаляли голосовые связки, чтобы сделать ее более покорной, чтобы она не кричала, когда ее поведут на убой. Он ласково гладит ее горло. Теперь дрожь бьет не ее, а его. Он снимает джинсы и остается перед нею голым. Его дыхание учащается, он продолжает обнимать ее под дождем.
То, чего он больше всего сейчас хочет, строжайше запрещено. Но сдерживаться он не в силах.
…как животное, родившееся в клетке с животными, рожденными в клетке для животных, родившихся в клетке для животных, родившихся в клетке для животных, родившихся в клетке для животных, родившихся в клетке для животных, родившихся и умерших в клетке для животных, родившихся и умерших в клетке для животных, родившихся и умерших в клетке, родившихся в клетке, умерших в клетке, родившихся и умерших, родившихся и умерших в клетке, в клетке родившихся и потом умерших, родившихся и умерших, то есть как животное…
Сэмюэл Беккет
Просыпается он весь покрытый пленкой пота. Сейчас весна, и жары еще нет. Он идет в кухню и наливает себе воды. Включив телевизор, он убирает звук и машинально перещелкивает каналы, не обращая внимания на то, что появляется на экране. Вдруг одна из передач заставляет его отложить пульт. Это повтор старой новостной хроники. Тогда, много лет назад, возникло такое движение: в разных городах мира люди портили и уничтожали скульптурные изображения животных. Вот показывают, как на Уолл-стрит люди забрасывают знаменитую скульптуру быка мусором, банками с краской, яйцами. Следующий кадр: подъемный кран, снимающий трехтонную скульптуру с пьедестала, а по сторонам — люди, с ужасом взирающие на происходящее, показывающие на быка пальцем, зажимающие рты руками, чтобы не закричать от страха. Он включает звук. Негромко. В тот период даже отмечались отдельные нападения на музеи. Кто-то изрубил топором «Кошку и птицу» Клее в Музее современного искусства в Нью-Йорке. Ведущая рассказывает о том, сколько времени реставраторы потратили на восстановление картины. Другой человек попытался голыми руками разодрать «Драку котов» Гойи в музее Прадо. Вандал бросился к картине, но охранники успели перехватить его. Он помнит, как в те годы эксперты, историки искусства, кураторы выставок и критики постоянно говорили о наступлении периода «средневековой реакции», о существующем в обществе «запросе на иконоборчество». Выпив воды, он выключает телевизор.
Помнит он и то, как сжигали изображения Франциска Ассизского, как убирали из рождественских вертепов осла, овец, собак и верблюдов, как разрушали скульптурные изображения морских львов в Мар-дель-Плате.
Поспать сегодня не получится. Нужно пораньше приехать на работу, чтобы принять на комбинате делегацию членов Церкви Самопожертвования. А ведь их с каждым днем все больше становится, думает он. Когда приезжают эти сумасшедшие, привычный спокойный ритм работы комбината нарушается. А еще на этой неделе нужно съездить в охотничье хозяйство и в Лабораторию. Очень уж далеко приходится выбираться. Эти долгие поездки изрядно усложняют ему жизнь в последнее время. Но ничего не поделаешь, работать надо, и работать хорошо. В последнее время ему никак не удается по-настоящему сосредоточиться на работе. Криг пока ничего не говорит, но Маркос и сам понимает, что работать так же эффективно, как раньше, у него не получается.
Он закрывает глаза и пытается посчитать вдохи и выдохи. Почувствовав неожиданное прикосновение, он подскакивает на месте. Ну да, конечно, это же она. Он вздыхает, успокаивается и смотрит, как она забирается в кресло. Опять этот аромат — дикий и полный радости. Обнимая ее, он произносит: «Привет, Жасмин». Ну конечно, проснувшись, он сам отвязал ее.
Снова включается телевизор. Эти меняющиеся картинки ей нравятся. Поначалу она боялась даже подойти к телевизору, а несколько раз даже пыталась разбить его. Звук казался ей невыносимым, изображение раздражало. Но шли дни, и она уяснила, что эта штука не может сделать ей больно, что все, что происходит за этим стеклянным экраном, не может ворваться в ее жизнь. Осознав это, она стала страстной поклонницей телевещания. Ей все было интересно. Самые обычные вещи поражали ее. Вот вода льется из крана, вот новая еда — такая вкусная и такая непохожая на привычный ей сухой корм. А какое чудо — музыка, доносящаяся из радиоприемника! А душ в ванной комнате, а мебель, а возможность свободно ходить по дому, когда он рядом и присматривает за ней.
Ей нравится ходить в длинной рубашке. Вообще, приучить ее к одежде оказалось нелегким делом. Она рвала платья, срывала их с себя, мочилась на них. А он и не думал на нее сердиться. Ему нравилось, что у нее есть характер, что она умеет быть непокорной и упрямой. Со временем она поняла, что одежда укрывает ее, что она в каком-то смысле ее защищает. Потом она научилась одеваться самостоятельно.
Она смотрит на него и показывает пальцем на телевизор. Она смеется, и он смеется вместе с нею, сам не зная над чем и почему. Какая разница, думает он и снова обнимает ее. Говорить и издавать звуки она не может, но ее улыбка отдается восхитительной вибрацией во всем его теле. Эта улыбка, этот безмолвный смех — они так заразительны!
Он ласково гладит ее по животу. Она беременна. Восьмой месяц.
Пора идти, но не выпить мате с Жасмин он не может. Газ уже зажжен, вода кипит. Познакомить ее с огнем, с тем, как его можно использовать и какие опасности скрыты в нем, — на это у него ушло немало сил и времени. Поначалу всякий раз, когда он зажигал конфорку, она в ужасе убегала в другой конец дома. Потом страх прошел, и она стала подолгу смотреть на огонь, как зачарованная. В какой-то период ей очень хотелось потрогать это что-то — голубое, почти белое и иногда даже желтое, что-то танцующее, почти живое. Она прикасалась к огню, обжигалась и от боли отдергивала руку. Потом она лизала обожженные пальцы и некоторое время старалась держаться от плиты подальше. Ну а потом — потом все повторялось вновь и вновь. Постепенно огонь стал одной из привычных составляющих ее новой реальности.
Он допивает мате, целует ее и, как всегда, когда ему нужно уехать из дома, провожает ее в запирающуюся снаружи комнату. Входную дверь он тоже запирает на замок и садится в машину. Он знает, что она будет спокойно сидеть, смотреть телевизор, спать, рисовать оставленными ей карандашами, есть приготовленную им еду, листать книги, в которых не понимает ни слова. Он бы и рад научить ее читать, но какой в этом смысл, если говорить она все равно не сможет, равно как никогда не сможет влиться в общество, которое способно воспринимать ее только как продовольственный продукт? Отметина на ее лбу, это огромное, несмываемое пятно, однозначно воспринимаемое клеймо, заставляет его держать ее дома под замком.
К комбинату он едет быстро. Подсознательно он хочет скорее выполнить все возложенные на него обязанности и вернуться домой. Звонит телефон. Это Сесилия. Он притормаживает на обочине и берет трубку. В последнее время она стала чаще звонить ему. Он же боится, что она вдруг захочет вернуться. Объяснить ей, что происходит в его жизни, — это попросту нереально. Она просто не поймет. Он пытался избегать разговоров с ней, но получилось только хуже. Она чувствует его нетерпение, его вечную спешку. Она понимает, что пережитое горе и мучившая его боль переросли во что-то другое. Она говорит ему: «Ты изменился. Я тебя не узнаю. Почему ты не ответил на мой прошлый звонок? Что, был так занят? Ты совсем забыл про меня, про нас. Кто мы теперь для тебя?» В это «мы» она включает уже не только себя, но и его, Лео, хотя произнести это вслух не может, полагая, что это прозвучит слишком жестоко.
Въезжая на территорию комбината, он на ходу приветствует охранников и паркуется. Читает ли дежурный газету и вообще — кто сегодня в смене — его это совершенно не волнует. Начинать рабочий день с сигареты, неспешно выкуренной на парковке, теперь для него непозволительная роскошь. Закрыв машину, он сразу же поднимается в офис и проходит к кабинету Крига. Наскоро чмокнув секретаршу в щеку, он слушает ее скороговорку: «Маркос, здравствуйте. Что-то вы сегодня поздно. Сеньор Криг уже внизу. Приехали представители Церкви, и он их принимает. Вместо вас». В ее голосе слышится недовольство, но вовсе не его опозданием. «Что-то зачастили они к нам. Совсем работать некогда». Маркос прекрасно понимает, что опоздал, к тому же эти, из Церкви, приехали раньше. Он быстро спускается по лестнице и бежит по коридорам, не здороваясь с сотрудниками, которых встречает по пути.
Он входит в зал, обустроенный для встреч с поставщиками и людьми, чуждыми работе мясокомбината. Криг молчит и только медленно покачивается, перенося вес с пяток на носки. Делает он это почти незаметно, но видно, что делать что-либо еще он сейчас не в состоянии. Ему явно не по себе. Перед ним собралась довольно многочисленная компания адептов новой религии — человек десять, обритых наголо и облаченных в белые туники. Они молча смотрят на Крига. На одном из гостей туника красного цвета.
Маркос входит в зал и здоровается со всеми. Тем, до кого можно дотянуться, он жмет руки. Звучат извинения за опоздание. Криг объявляет, что с этого момента все дела с предприятием гости могут вести через Маркоса Техо, ответственного за это направление. А сам он просит его извинить за то, что он вынужден откланяться, но у него очень важный звонок.
Криг уходит, не оглядываясь. По тому, как он поспешил отделаться от делегации, можно предположить, что эти посетители все как один заразные. Даже руки он засовывает в карманы так, словно хочет стереть с них что-то — не то пот, не то раздражение.
С их духовным учителем — как называют лидера группы — Маркос уже знаком. Он пожимает гостю руку и просит предоставить все документы, подтверждающие добровольность и законность жертвоприношения. Просмотрев бумаги наметанным взглядом, он понимает, что все оформлено правильно. Духовный учитель сообщает ему, что один из членов Церкви, готовый принести себя в жертву, уже был осмотрен врачом, уже составил завещание и провел ритуал прощания. Маркосу протягивают еще один документ. Бумага с печатями, заверенная нотариусом, гласит: «Я, Гастон Шафе, даю свое согласие на передачу моего тела другим лицам в качестве продукта питания». Дата, подпись, номер бланка. Гастон Шафе подходит к ним. Это он одет в красную тунику. На вид ему лет семьдесят.
Гастон Шафе улыбается и убежденно повторяет основные постулаты Церкви Самопожертвования: «Человек есть причина всего зла, творящегося в этом мире. Наш вирус — это мы сами». Группа поддержки вскидывает руки и скандирует: «Вирус — это мы». Гастон Шафе продолжает: «Мы — главная напасть и болезнь этой планеты. Мы разрушаем мир, в котором живем. Мы заставляем голодать наших ближних». «Голодать! Наших ближних!» — завывают члены делегации. «Единственный раз за всю жизнь существование моего тела обретет смысл. Это случится тогда, когда им будет накормлен другой человек — тот, которому это будет действительно нужно. Зачем бесцельно расходовать белково-энергетическую ценность моего тела, отправляя его на бессмысленную кремацию? Я свое пожил, для меня этого достаточно». И снова стройный хор: «Спаси планету! Принеси себя в жертву!»
Несколько месяцев назад кандидатом на жертвоприношение была молодая женщина. Прямо посреди ее речи в зал из офиса спустилась Мари. Она стала кричать, что все это — варварство, что молодая женщина не имеет право кончать жизнь самоубийством, что планету так не спасешь, что все, происходящее здесь, — клоунада, что она не может позволить банде лунатиков промывать мозги столь юному созданию, что всем собравшимся должно быть стыдно и почему бы им самим не самоубиться всем вместе, что она не понимает, почему они еще не передали все свои органы в распоряжение медиков, если им уж так приспичило кого-то спасать. С ее точки зрения, Церковь Самопожертвования с живыми адептами и служителями — это абсурд. О чем она и кричала до тех пор, пока Маркос не обнял ее и не увел в другое помещение. Там он усадил ее, дал воды и подождал, пока она успокоится. «Почему им обязательно нужно приходить сюда? Могли бы напрямую продать себя на черном рынке», — причитала Мари, размазывая по щекам слезы. Да потому, что, если у них не будет всех необходимых заключений и разрешений, их Церковь не сможет существовать легально. Без бумажек они никто и звать никак. Криг не стал наказывать Мари за эту сцену, потому что на самом деле был полностью согласен с тем, что сказала его секретарша.
Их мясокомбинат получил разнарядку принимать представителей новой Церкви и «разыгрывать тут все похоронное шоу от начала до конца». Так определила происходящее Мари. Раньше ни один комбинат не желал иметь с ними дела. Церковь Самопожертвования много лет боролась за то, чтобы правительство пошло на уступки и выдало указание соблюдать соответствующее соглашение. Секта добилась своего, когда в их ряды занесло одного влиятельного человека, имевшего связи в высших властных кругах. В итоге правительству пришлось договариваться с несколькими мясокомбинатами о том, чтобы эти предприятия принимали и обслуживали членов Церкви. В ответ согласившиеся компании получали определенные налоговые послабления. Таким образом власть решила проблему существования организации, объединявшей достаточно странных людей, и не пришлось придумывать, как с ними быть — разогнать вовсе или частично ограничить отправление ими своих обрядов. Кроме того, это решение стало достаточно изящным маневром, позволившим властям обойти вопрос, угрожавший стабильности всей этой шаткой конструкции узаконенного людоедства. Если можно законно съесть человека с именем и фамилией, человека, который ранее не относился к категории мясного продукта, тогда, спрашивается, что вообще мешает принять закон, позволяющий есть кого угодно? Давайте тогда жрать друг друга без ограничений! Правда, правительство в своих разрешительных документах не учло одного: в целом потребители не горели желанием покупать фрагменты тел адептов новой Церкви, и продукты, сделанные из них, спросом не пользовались. Как-то не принято было у приличных людей готовить из такого мяса (разумеется, если владеть информацией о его «персонализированном» происхождении). В общем, по средней цене легального рынка такое мясо продать было невозможно. Криг выпутался из этой ситуации следующим образом: согласно его распоряжению, членам секты, намеревавшимся осуществить самопожертвование, сообщали, что мясо добровольно забитых на комбинате людей получает особый сертификат и передается самым нуждающимся. Этот сертификат передавался служителям новомодного культа, которые его подшивали к своим делам и передавали на хранение в архив. Под деликатными формулировками сертификата скрывалось (впрочем, не слишком тщательно) банальное перекидывание трупа через забор. В распоряжение падальщиков, которые сегодня, почуяв добычу, уже ошиваются возле комбината, сдерживаемые изгородью из колючей проволоки под напряжением. Они знают, что сегодня их ждет пир.
То, что это мясо будет старым и жестким, их не особо волнует: для них это все равно деликатес, хотя бы потому, что оно свежее. В этой стройной конструкции имеется один изъян: дело в том, что падальщики представляют собой абсолютно маргинальную группу, которой нет дела до принятых большей частью общества условностей. Вот почему не следует заострять внимание человека, приносящего себя в жертву, на том, что его тело будет вспорото, разодрано и разрублено на куски, а затем сожрано, пережевано и переварено компанией неприкасаемых, отверженных изгоев.
Он дает представителям Церкви немного времени — попрощаться с кандидатом. Сам Гастон Шафе находится в состоянии, близком к экстазу. Маркос знает, что это ненадолго. Едва Гастон Шафе войдет в зону боксов, как его, скорее всего, начнет выворачивать наизнанку, он будет плакать, попытается сбежать или обмочится. Те, чья реакция принципиально отличается от перечисленных вариантов, либо полные психопаты, либо обдолбанные наркоманы. Он знает, что рабочие дежурной смены даже заключают пари на то, как именно поведет себя очередной кандидат на самопожертвование. Пока адепты Церкви обнимают Гастона Шафе на прощание, Маркос стоит молча и мысленно прикидывает, чем сейчас может быть занята Жасмин. Поначалу приходилось запирать ее в сарае, чтобы она не поранила себя и не разнесла дом. Он попросил у Крига предоставить ему накопившийся неиспользованный отпуск, а потом стал брать недели за свой счет. Это дало ему возможность дольше оставаться с нею, научить жить в нормальном доме, садиться за стол и ужинать вдвоем. Как держать вилку, как мыться, как набрать стакан воды, как открыть холодильник, как, наконец, пользоваться туалетом — всему этому ее нужно было учить. А кроме того, он научил ее главному: не бояться. Избавил от вбитого и привычного страха, сопровождавшего ее всю жизнь.
Гастон Шафе делает шаг вперед и поднимает руки к небу. Эта театральность тем более смешна, когда знаешь, что весь ритуал не имеет никакого смысла, ни малейшей ценности. Обреченный на жертвоприношение тем временем декламирует: «Как говорил Иисус, „приимите, ядите: сие есть Тело Мое“».
Эти слова он произносит торжественным тоном, и только Маркосу очевидна глубина безумия и фальши всей этой сцены.
Безумие и фальшь — вот ключевые понятия, описывающие происходящее.
Он ждет, пока все остальные члены делегации покинут помещение. Один из охранников ловит взгляд Маркоса. «Карлитос, проводи гостей», — произносит Маркос, и Карлитос по его тону точно знает, что вложено в эту короткую фразу. На самом деле она должна звучать итак: «Карлитос, выпроводи этих идиотов и убедись в том, что все они действительно уехали отсюда».
Он предлагает кандидату присесть и протягивает ему стакан с водой. Это с безымянной скотиной все строго: натощак — значит, натощак, никаких тебе исключений. А с этим энтузиастом делай что хочешь. Поскольку его мясо попадет к падальщикам, то попьет он перед забоем или нет, не имеет значения. Ребятам за забором плевать на оттенки вкуса, на все нормативы и на их нарушения. Цель Маркоса состоит в том, чтобы сеньор Гастон Шафе оставался максимально спокоен, насколько это возможно, учитывая обстоятельства. Что-что, а стакан воды не испортит этого самопожертвователя. Пока тот пьет, Маркос звонит Карлитосу. Тот подтверждает, что делегация Церкви в полном составе забралась в белый микроавтобус и отчалила. Сейчас он наблюдает только пыль из-под колес их машины на подъездной дороге.
Гастон Шафе пьет воду и не подозревает, что в нее добавлено успокоительное — не самое сильное, но достаточно эффективное: оно в немалой степени будет способствовать тому, чтобы реакция на происходящее в тот момент, когда он окажется у забойного бокса, была как можно менее бурной и уж ни в коем случае не агрессивной. Эти препараты Маркос начал использовать недавно, с тех пор, когда у комбината случились неприятности из-за реакции одной из адепток Церкви Самопожертвования на увиденное в цехах. Это случилось в тот день, когда подтвердилась беременность Жасмин. С утра он сделал ей тест, потому что отметил у нее не только задержку цикла, но и небольшое увеличение веса. Получив подтверждение своим догадкам, он сначала безумно обрадовался, а затем страшно испугался и серьезно задумался.
Как теперь быть? Признать этого ребенка своим он не может — ни официально, ни в кругу близких, — если, конечно, он не хочет, чтобы малыша у него отобрали и отправили в питомник, а его самого арестовали и быстренько приговорили к смерти путем забоя на муниципальной скотобойне. В тот день ему не нужно было ехать на работу, но неожиданно позвонила Мари и взмолилась о помощи. «Тут эти, из Церкви, приехали, ну, которые готовы на самопожертвование. Они меня уже довели. Я с ними с ума сойду: сначала они дату перепутали и явились, когда их никто не ждал, потом заявили, что это мы ошиблись и они отсюда никуда не уйдут. Маркос, выручайте! Крига нет, а я их обслужить не смогу. Больше всего мне хочется взять их за шкирку, встряхнуть хорошенько, сказать, что они все сдурели, что я не хочу даже видеть их, не говоря уж о том, чтобы участвовать в их ритуалах». Он повесил трубку и помчался на комбинат. Думать в тот день он, разумеется, ни о чем не мог. Ни о чем, что не было связано с его будущим ребенком. Да, с его ребенком! Нужно было что-то придумывать, чтобы малыша не отобрали. Делегацию из Церкви он принимал нетерпеливо, изрядно сократив все формальности. Он даже не обратил внимания, что кандидатура на заклание — Клаудиа Рамос — совсем молодая женщина. Второй его прокол заключался в том, что, выпроводив из зала сопровождающих, он не позвонил на вахту и не попросил охранников сообщить ему, когда сектанты действительно уедут с территории предприятия. Без лишних церемоний он повел Клаудиу Рамос прямо к боксам. Не принял он во внимание, что женщина успела кое-что увидеть через смотровые окна. А проходили они, между прочим, мимо цеха вскрытия брюшной полости и мимо участка забоя, где скотине перерезают горло. Проходя вслед за ним по коридорам, женщина становилась все бледнее. Не учел он и того, что у Серхио — мастера своего дела — в тот момент был перерыв, а в цеху вместо него оставался другой забойщик — Рикардо, опыта у которого было куда меньше. Была доля его вины и в том, что Рикардо, которого не проинструктировали, как себя вести с этими «жертвователями», довольно бесцеремонно схватил женщину за руку и потащил за собой к боксам, срывая по дороге с нее тунику, чтобы та попала в забойный бокс уже без одежды. В этот момент Клаудиа Рамос вырвалась из его хватки и бросилась бежать. Она пробежала почти по всему комбинату, не переставая вопить: «Я не хочу умирать! Я не хочу умирать!» Миновав цеха и коридоры, она неожиданно выскочила в зону разгрузки, где как раз выгоняли из грузовиков очередное стадо. Она подбежала к присланным на забой головам и закричала: «Нет, не убивайте нас, не убивайте!» В этот момент на ее крики в загон вышел Серхио. Мгновенно оценив ситуацию, он понял, что кричащая женщина — это та самая, из Церкви Самопожертвования (и то верно, скотина-то разговаривать не умеет), схватил киянку, с которой никогда не расставался, и одним ловким ударом оглушил беглянку, чем вызвал изумление у всех свидетелей происходящего. Когда женщина бросилась бежать прочь от забойного цеха, Маркос побежал за нею, но догнать не смог. Увидев результат вмешательства Серхио, он вздохнул с облегчением. Связавшись по рации с охранником, он спросил, уехали ли сопровождавшие Клаудиу Рамос последователи секты. «Уже свалили», — последовал ответ. Тогда он распорядился, чтобы двое рабочих отнесли Клаудиу за территорию комбината и отдали ее падальщикам. Там оглушенную женщину быстро разрубили на куски ножами и мачете, а затем и сожрали без особых церемоний прямо под забором с колючей электроизгородью. Кригу доложили о происшествии, но он отреагировал не слишком бурно и не стал никого наказывать. Его самого изрядно утомили эти церковно-гастрономические обряды, отправление которых сбивало с рабочего ритма весь комбинат. Маркос же сделал для себя из случившегося строгий вывод: такое не должно повториться. Он прекрасно понимал, что, если бы не столь оперативное и результативное вмешательство Серхио, инцидент мог иметь куда более серьезные последствия.
Гастон Шафе слегка покачивается. Это внешнее проявление того, что успокоительное начало действовать. Вслед за Маркосом он идет по смотровым коридорам, окна которых благоразумно задернуты. На пороге участка забойных боксов их уже ждет Серхио. Гастон Шафе немного бледен, но ему пока удается держать себя в руках. Серхио помогает ему снять тунику и туфли. Гастон Шафе остается голым. Его кожа покрывается мурашками, сам он растерянно осматривается. Он хочет что-то сказать, но Серхио берет его за руку и очень аккуратно надевает ему на глаза повязку. Затем забойщик помогает жертвователю войти в бокс. В тесном ящике Гастон Шафе начинает беспорядочно двигаться. При этом он бормочет что-то нечленораздельное. Нужно будет увеличить дозу успокоительного, отмечает про себя Маркос. Серхио фиксирует решеточку из нержавеющей стали на шее Гастона Шафе и что-то негромко говорит ему. Тот вроде бы успокаивается. По крайней мере, он замолкает и перестает нервно вздрагивать. Серхио заносит киянку. Удар — и сеньор Гастон Шафе падает как подкошенный. Двое рабочих волокут его по полу. Еще минута, и его перебросят через забор — туда, где ждут свою добычу падальщики.
Забор почти не заглушает крики радости и чавканье вонзающихся в человеческую плоть мачете. Там, за изгородью под напряжением, идет грызня за лучшие куски сеньора Гастона Шафе.
Домой он возвращается очень уставшим. Сначала принимает душ и лишь затем открывает комнату, где оставил Жасмин. Если поступить наоборот, то Жасмин не даст ему помыться спокойно. Она попытается залезть вместе с ним под душ, будет обнимать его и целовать. Он все понимает: как-никак она проводит взаперти весь день, и когда он возвращается, то ходит за ним по пятам по всему дому.
Вот дверь открыта, и Жасмин бросается обнимать его. Воспоминания о работе уходят: нет никакого Гастона Шафе, нет Мари, нет никаких боксов. Пол комнаты застелен матрасами. В помещении нет мебели и вообще нет ничего, чем она могла бы пораниться или удариться. Эту комнату он оборудовал, когда понял, что Жасмин беременна. Нужно было принять все возможные меры предосторожности: его будущий ребенок не должен пострадать ни при каких обстоятельствах. Свои надобности она научилась справлять в ведро, которое он выносит и моет каждый день. А еще она научилась ждать его. В своих четырех стенах, обустроенных так, чтобы с нею ничего не случилось, Жасмин перемещается свободно.
Он давно не воспринимал это здание как свой дом, как семейный очаг. Долгое время это было просто место, где можно поесть и поспать. Место невысказанных слов и гнетущего молчания, место горя и печалей, висящих в воздухе, обдирающих кожу, отравляющих кислород горечью. Место, где зарождалось и развивалось сначала скрытое, а затем все более очевидное и опасное безумие.
Но с тех пор как появилась Жасмин, дом наполнился ее диким запахом и ее смехом — светлым, искрящимся и беззвучным.
Он входит в комнату. Раньше здесь была детская для Лео. Обои с корабликами он содрал, а затем выкрасил стены белой краской. Новую колыбельку и другую детскую мебель пришлось делать самому: он не мог купить эти вещи, не мог допустить, чтобы кто-то что-то заподозрил. Возвращаясь с работы, он порой садится на пол в этой комнате и гадает, в какой цвет покрасит колыбельку. Вот пусть ребенок родится, а там посмотрим, думает он. Ему кажется, что как только он возьмет малыша на руки, как только посмотрит ему в глаза, то сразу станет ясно, какого цвета должна быть детская кроватка. Успеем, всему свое время. Все равно первые месяцы он будет спать в моей комнате, рядом с кроватью, во временной люльке.
Маркос намерен сам следить за тем, чтобы младенец не задохнулся, чтобы ничто не препятствовало доступу воздуха к его легким.
Жасмин неизменно идет за ним в детскую и садится на пол, стараясь оказаться поближе к нему. Он не возражает. Наоборот, ему даже спокойнее от того, что она не отходит от него ни на шаг. Все шкафчики и ящики в доме запираются на ключ. Однажды, вернувшись с работы, он с ужасом обнаружил, что Жасмин повытаскивала из кухонного стола все ножи. Разумеется, она порезалась. Когда он вошел, она сидела на полу, перемазанная кровью, неспешно капавшей из раны. Он перепугался до смерти. Потом выяснилось, что рана неглубокая. Он промыл ее, перевязал и убрал ножи в закрывающийся ящик. Туда же были сложены вилки и ложки. Он стал отмывать комнату от крови и обнаружил, что Жасмин пыталась что-то нарисовать ножами на полу. Тогда он купил ей карандаши и бумагу.
Еще он купил комплект камер наблюдения и подключил их к своему телефону. Теперь, даже находясь на комбинате, он может знать, что делает Жасмин в своей комнате. Она подолгу — по несколько часов подряд — смотрит телевизор, спит, рисует, иногда просто смотрит в одну точку. Иногда даже кажется, что она думает, думает по-настоящему. Неужели она действительно на это способна?
— Вы когда-нибудь ели что-то живьем?
— Нет.
— Понимаете, это нечто особенное. Чувствуешь живой трепет, легкое и хрупкое тепло. Именно это добавляет изысканности вкусу. Рвать чью-то жизнь зубами! Невероятное удовольствие — знать, что именно по твоему желанию, именно из-за твоих непосредственных действий это существо превращается из живого в мертвое. Ни с чем не сравнимое чувство — наблюдать и осознавать, как какой-то сложный и уникальный живой организм постепенно испускает дух и одновременно становится частью тебя. Навсегда. Это чудо неизменно завораживает меня. Вот она — возможность породить неразрывное единство.
Урлет пьет вино из бокала, напоминающего по форме какой-то античный кубок. Сосуд сделан из красного хрусталя, украшен орнаментом и какими-то непонятными фигурами. Что это? Вроде похоже на обнаженные женские силуэты. Танцовщицы вокруг костра? Нет, на самом деле все эти фигуры — чистая абстракция. Или все же это мужчины в воинском танце? Урлет держит бокал за ножку и аккуратно подносит его ко рту, давая понять окружающим, что у него в руках дорогая вещь. Цвет кубка сочетается с цветом перстня на безымянном пальце Урлета.
Маркос смотрит на его ногти и, как всегда, не может избавиться от накатывающего отвращения. Ногти ухоженные, но чрезмерно длинные. В них есть что-то гипнотическое и первобытное. Где-то поблизости должны раздаваться свирепые кличи, должно ощущаться присутствие духов давно умерших предков. Есть в этих пальцах что-то, рождающее желание узнать: что чувствует тот, к кому они прикасаются?
Хорошо, что приезжать сюда по работе приходится не чаще нескольких раз в год.
Урлет сидит в кресле с высокой спинкой. Этот почти трон сделан из какого-то темного дерева. За креслом, на стене — полдюжины человеческих голов. Трофеи за многие годы. Урлет непременно рассказывает всем, кто готов его выслушать, что это далеко не вся его добыча. В качестве трофеев он выставляет головы, добыть которые ему стоило особых трудов, те, охота за которыми была «опасной, чудовищно жестокой и возбуждающей». Рядом с головами висят старые фотографии в рамках. Это снимки с охоты где-то в Африке. Охоты на чернокожих. Сделанные еще до Перехода. На самом большом и хорошо обработанном отпечатке запечатлен белый охотник, за спиной которого видны насаженные на колья головы четырех негров. Охотник широко улыбается.
Маркос никак не может понять, сколько лет Урлету. Есть такие люди, которые, кажется, застали еще сотворение этого мира, но при этом обладают какой-то особой витальностью, позволяющей им выглядеть достаточно молодыми. Сколько ему? Сорок? Пятьдесят? Да и семьдесят тоже возможно. Не поймешь.
Урлет замолкает и смотрит на Маркоса.
А еще, помимо охотничьих трофеев, Урлет, похоже, коллекционирует слова. Для него удачно найденное слово имеет не меньшую ценность, чем голова, повешенная на стену. По-испански он говорит почти безупречно. Выражать свои мысли он стремится как можно более точно и при этом эффектно. Он тщательно подбирает каждое слово и ценит их так, словно это не что-то эфемерное, легко уносимое даже легким ветерком, а нечто ценное и дорогое. Каждое предложение он взвешивает, оценивает и, если оно того стоит, кладет на хранение в запирающийся на ключ ящик шкафа или комода — да не просто шкафа, а настоящего произведения искусства в стиле ар-нуво, с витражными дверцами.
Из родной Румынии Урлет уехал после Перехода. В его стране охота на людей была запрещена, и он, имевший опыт содержания охотничьего хозяйства, решил попытать счастья в этом бизнесе на другом конце света.
Маркос никогда не знает, как отвечать на его вопросы. Урлет словно ждет от него какой-то разоблачительной фразы или редкого блестящего эпитета, а он… все, чего ему хочется, — поскорее покинуть это место. Он говорит первое, что приходит в голову, говорит нервно. У него не получается смотреть Урлету в глаза, не получается отделаться от ощущения, что внутри собеседника находится кто-то — или что-то — еще, кто-то, царапающий тело румына изнутри, грызущий его плоть, пытаясь выбраться наружу.
— Ну да, поедать кого-нибудь живьем — это, наверное, совершенно особое ощущение.
Губы Урлета слегка изгибаются. Наверное, так он выражает презрение. Это выражение его лица Маркосу прекрасно знакомо. Всякий раз, встречаясь с этим румыном, он видит, как тот недоволен тем, что собеседник просто повторяет сказанное им самим — или потому, что ему нечего добавить, или он пытается свернуть с затронутой темы. Однако Урлет знает, что такое чувство меры: его жесты и мимика едва читаются, а главное, обозначив свое отрицательное отношение к чему-либо, он немедленно начинает улыбаться и переходит к разговору в светской тональности.
— Именно так! Вы абсолютно правы, мой дорогой кавалер.
Румын всегда обращается к нему на «вы» и при этом никогда не называет его по имени. Для Маркоса у него припасено обращение «кавалер», румынский аналог «кабальеро».
Сейчас середина дня, но в кабинете Урлета, за огромным письменным столом из черного дерева, за похожим на трон креслом, поверх высушенных голов и выше фотографий с трофеями горят свечи в канделябрах. Возникает ощущение, что ты попал в какой-то алтарь, что головы на стене — это святыни какой-то религии, созданной и исповедуемой самим Урлетом. Идея этой религии состоит в создании коллекции человеческих голов, добытых на охоте, подборок лаконичных, предельно точных слов и фраз, особых вкусов, душ и плоти, а также книг и связей.
Вдоль стен кабинета от пола до потолка идут книжные шкафы. Их полки ломятся от множества старинных фолиантов. Основная часть библиотеки — на румынском, но есть подборки и на других языках. Со своего места Маркос успевает рассмотреть несколько имен и названий: «Некромикон. Великая книга святого Киприана», «Руководство папы Льва III», «Большой Гримуар», «Книга мертвых».
Слышны голоса охотников, возвращающихся с угодий.
Урлет вручает ему бумаги. Это очередной заказ. Маркос непроизвольно вздрагивает, когда один из ногтей румына касается его руки. Сдержать гримасу отвращения ему тоже не удается. Отдернув руку, Маркос продолжает с преувеличенным вниманием изучать заполненные бланки заказа. На самом деле он просто боится посмотреть в глаза Урлету, причем боится не самого румына, а того неведомого существа, которое, кажется, вот-вот прекратит медленно грызть своего хозяина изнутри и рванет наружу со всей накопленной силой. Что же у него там, внутри? Может быть, душа одного из тех существ, которых он съедал живьем, не смогла выбраться из этого тела и осталась там, как в западне?
В заказе красным карандашом обведена одна из позиций: «беременные самки».
— Тех, которые не беременные, мне больше не надо. Они дуры и к тому же — дуры покорные.
— Отлично! Нам-то только лучше. Беременные идут в три раза дороже. Плюс надбавка за тех, что на четвертом месяце и старше.
— Меня все устраивает. Пусть среди них будут несколько голов на последней стадии беременности. Сформировавшийся плод — отличное блюдо для гурманов.
— Договорились. Я смотрю, вы увеличили заказ на самцов.
— Ваши экземпляры — лучшие на рынке. С каждым разом они становятся все более ловкими, выносливыми и сообразительными, если такое слово к ним вообще применимо.
В дверь стучат. Слышен голос ассистента Урлета. Тот разрешает помощнику войти. Обойдя Маркоса, ассистент что-то шепчет Урлету на ухо. Выслушав, румын делает едва заметный знак рукой, и ассистент молча выходит из кабинета, аккуратно прикрыв за собой дверь. Урлет улыбается.
Маркос чувствует себя неловко и, главное, совершенно не понимает, что делать дальше. Урлет барабанит ногтями по столу и продолжает улыбаться.
— Мой дорогой кавалер, похоже, судьба на моей стороне. Некоторое время назад я реализовал одну задумку. Случается, что люди погрязают в долгах. Причем часто это люди известные. Не повезло в игре, но могут быть и другие причины.
Так вот, я придумал способ для тех, кто задолжал действительно большие суммы, списать эти долги прямо здесь.
— И каким образом? Я что-то не понимаю.
Урлет отпивает вина из кубка, выдерживает
паузу и лишь потом произносит:
— Я предлагаю им продержаться в моих угодьях во время охоты. Неделю, три дня или всего несколько часов: все зависит от суммы долга. Если человека не выследят, не застрелят и он выберется из такой передряги живым, я гарантирую ему полное погашение долга.
— Хотите сказать, что есть люди, готовые рисковать жизнью из-за того, что задолжали кому-то денег?
— Кавалер, есть люди, готовые действовать куда более жестоко, причем по куда менее значительным поводам. Например, всегда найдутся желающие устроить охоту на знаменитость, затравить ее и съесть.
Что ответить на это, Маркос не знает. Ему и в голову не приходило, что Урлет может решиться на такое. Это же надо — съесть человека с именем и фамилией!
— А вас не смущает моральная сторона этого вопроса? Не слишком ли это бесчеловечно?
— Ни в коей мере! Человек — существо сложное и многогранное. Меня завораживают как самые темные наши стороны — низость, предательство, — так и возвышенные проявления человеческой природы. Будь мы все чисты и непорочны, наша жизнь представляла бы из себя сплошную серую унылость.
— Но вы же сами называете вашу задумку жестокой и бесчеловечной.
— Потому что она такая и есть. Но это как раз и замечательно! Мы умеем признаваться себе в тяге ко всему чрезмерному — и это прекрасно. Это значит, что мы способны справиться с выплесками этой первобытной энергии, с проявлениями звериной стороны нашей сущности.
Урлет берет паузу, чтобы налить себе вина. Он предлагает выпить и гостю, но тот отказывается. Мне еще машину вести, поясняет он свой отказ. Урлет продолжает свой неспешный монолог. Продолжая говорить, он то и дело прикасается к перстню и крутит его на пальце.
— В конце концов, мы с сотворения мира пожираем друг друга. Иногда символически, но чаще буквально. Так что Переход просто предоставил нам возможность стать менее лживыми и лицемерными.
Он неторопливо встает и говорит гостю:
— Не желаете ли сопроводить меня, кавалер? Предлагаю насладиться вкусом жестокости и бесчеловечности.
Он прекрасно понимает, что больше всего на свете хочет сейчас вернуться домой, сесть рядом с Жасмин и ласково гладить ее по животу, но этот румын действительно обладает каким-то магнетизмом, который оказывается сильнее всех омерзительных черт его личности. Маркос встает и идет вслед за Урлетом.
Они задерживаются у большого окна, выходящего во двор охотничьего хозяйства. Под навесом-галереей человек пять-шесть охотников фотографируются со свежими трофеями. Кто-то ставит колено на тело добычи, уложенное на пол. Кто-то демонстрирует свою охотничью удачу, подняв голову трупа за волосы. Одному удалось загнать и пристрелить беременную самку. Приблизительно шестой месяц, прикидывает про себя Маркос.
Центром группы является один из охотников, решивший запечатлеть свою добычу в полный рост. Труп опирается ему на плечо, а со спины тело поддерживает один из помощников. Это главный сегодняшний трофей — самый ценный. На трупе грязная одежда, но даже сквозь грязь видно, что вещи хорошие и дорогие. Это музыкант, поиздержавшийся и погрязший в долгах рокер. Маркос не помнит его имени, но знает, что это весьма популярный исполнитель.
Подходят егеря и собирают у охотников оружие. Затем перетаскивают добычу в большой ангар, где трофеи взвешивают, маркируют и передают поварам. Те, в свою очередь, разделывают тела, отбирают куски, которые пойдут на местную кухню, а остальное упаковывают в вакуумные пакеты. Позднее охотники заберут это мясо с собой.
Кстати, это охотничье хозяйство предлагает своим клиентам услуги таксидермиста, набивающего и консервирующего головы.
Урлет провожает Маркоса к выходу, но в дверях салона они сталкиваются с чуть задержавшимся охотником. Это Герреро Ираола. Они знакомы, поскольку Ираола в свое время поставлял мясной скот на комбинат Крига. Его питомник — один из крупнейших в стране, но комбинат перестал заказывать товар у него, потому что в его партиях стали все чаще попадаться больные и излишне агрессивные экземпляры. Сотрудники питомника стали срывать сроки поставок, а выращиваемый скот пичкали препаратами для повышения вкусовых качеств мяса, причем не все эти средства прошли полный цикл испытаний. Качество поступавшего из питомника мясного скота становилось все ниже, а Маркос устал от не слишком уважительного отношения к себе как к клиенту: слишком часто он попросту не мог связаться с господином Герреро Ираолой, слишком много секретарей и помощников приходилось убеждать в том, что ему действительно нужно пару минут переговорить с руководителем предприятия.
— Маркос? Старина Маркос Техо! Как дела, дружище? Сто лет тебя не видел.
— Все хорошо. Порядок.
— Урлет, этого джентльмена мы приглашаем за наш стол. Это не обсуждается. Ноу дискашшн.
— Как вам будет угодно. — Урлет едва заметно кланяется, затем подзывает одного из стоящих поодаль ассистентов и шепчет ему что-то на ухо.
— Пойдем, пообедаешь с нами. Охота сегодня удалась на славу. Все было великолепно. Притти спектакулар. Нам всем не терпится узнать, каков окажется на вкус Улисс Вокс.
«Ну да, конечно. Как же я сразу не вспомнил, как зовут эту поиздержавшуюся рок-звезду». Идея поучаствовать в поедании известного музыканта кажется Маркосу более чем странной. Он пытается отвертеться от этого приглашения:
— Нет, я, наверное, пойду. Мне до дома долго добираться.
— Возражения не принимаются. Ноу дискашшн. Посидим, выпьем за старые времена, которые, бог даст, еще вернутся.
Маркос знает, что отказ его комбината делать закупки в питомнике Ираолы не слишком отразился на бизнесе заводчика. Как-никак он поставляет мясной скот половине мясокомбинатов страны, да и поток экспортных поставок у него такой, что можно только позавидовать. Но также ему известно, что отказ Крига от контракта с питомником оказался болезненным ударом по престижу компании, потому что всем в отрасли известно, что мясокомбинат Крига — это образцовое предприятие с прекрасной репутацией. Тем не менее есть одно правило, нарушать которое нельзя: нужно оставаться в хороших отношениях со всеми поставщиками, даже если ты по каким-либо причинам перестаешь закупать у одного из них товар, даже если тебя бесит манера говорить, пересыпая речь кучей английских слов и выражений. Маркос понимает, что таким образом Герреро Ираола показывает, что он не лыком шит: что образование он получал не где-нибудь, а в каком-то двуязычном колледже, что стало возможным благодаря успешной работе нескольких поколений его предков — заводчиков мясного скота, когда-то животного, а теперь человеческого происхождения. С людьми такого типа никогда не знаешь наверняка, что ситуация не изменится и тебе не придется вновь иметь с ними дел.
Урлет не дает Маркосу открыть рот и отвечает за него:
— Ну разумеется! Уважаемый кавалер несомненно рад принять это предложение, а мои ассистенты как раз заканчивают сервировать дополнительный прибор на праздничном столе.
— Отлично! Грейт! Ну а вы, я надеюсь, тоже присоединитесь к нам?
— Почту за честь!
Они проходят в салон, где охотники курят сигары, сидя в кожаных креслах с высокими спинками. Сапоги и жилеты сняты, ассистенты подготовили пиджаки и галстуки — униформу к обеду.
Один из помощников звонит в колокольчик. Все встают и переходят в столовую. Там они рассаживаются за шикарно сервированным столом: английский фарфор, серебряные приборы, хрустальные бокалы и рюмки. На салфетках вышита монограмма владельца охотничьего хозяйства. Сиденья высоких стульев обиты красным бархатом, в канделябрах горят свечи.
Перед самым входом в столовую один из ассистентов отводит Маркоса в сторону и предлагает примерить пиджак и галстук, безупречно подходящие друг другу. Все эти церемонии кажутся смешными, но нарушать правила, установленные Урлетом, Маркос не испытывает ни малейшего желания.
Охотники, уже собравшиеся в столовой, смотрят на вошедшего Маркоса удивленно и не без подозрительности. Они явно воспринимают его как самозванца. Герреро Ираола спешит представить его товарищам по охоте:
— Знакомьтесь: это Маркос Техо, заместитель генерального директора на мясокомбинате Крига. Про свой бизнес знает буквально все — один из лучших специалистов в отрасли. Кроме того, он требователен к себе и к партнерам, ну а репутация его просто безупречна.
Никогда не доводилось быть представленным в подобных обстоятельствах. Попросили бы его сейчас честно отрекомендоваться, он бы сказал примерно следующее: «Здравствуйте, меня зовут Маркос Техо. Я человек, у которого недавно умер ребенок, и с тех пор у меня в груди дыра вместо сердца. Еще я женат на женщине, у которой поехала крыша. Я занимаюсь тем, что организую забой людей и разделку трупов на мясо. Эта работа позволяет мне оплачивать пребывание страдающего деменцией отца в хорошем доме престарелых. Там его, в сущности, держат взаперти, но, с другой стороны, куда такого выпустишь? Он и меня-то уже почти не узнает. Что еще? Да вот что: у меня вот-вот родится ребенок. Кто его мать? Одна из самок мясного скота. Я прекрасно знаю, что это одно из самых тяжких преступлений, которое только может совершить человек, но, если честно, мне на это глубоко наплевать, этот ребенок — мой, и его никто у меня не отнимет».
Охотники здороваются с ним, а Герреро Ираола предлагает сесть рядом.
К этому времени он уже собирался быть дома. А ведь путь обратно неблизкий — несколько часов за рулем. Он заглядывает в телефон и немного успокаивается: камера показывает, что Жасмин спит.
Ассистенты подают суп из фенхеля с анисом, а на закуску — пальчики в соусе из выпаренного хереса с зеленью и овощами в сахарной глазури. Впрочем, даже «пальчиками» эти пальцы здесь никто не называет. Сидящие за столом — все как один — именуют их fresh fingers. Можно подумать, если назвать блюдо по-английски, оно перестает быть тем, чем оно является — пальцами нескольких людей, которые еще совсем недавно были живы.
Герреро Ираола рассказывает о кабаре «Лулу». Говорит он намеками, потому что всем известно, что основная деятельность этого притона связана с торговлей людьми или сдачей их в аренду под вполне понятные цели. Есть у этого заведения одна «изюминка»: поговаривают, что здесь можно, оплатив и получив сексуальные услуги, договориться, чтобы тебе приготовили что-нибудь вкусненькое из мяса той женщины, с которой ты только что развлекался в постели. Стоит это, разумеется, безумных денег, но услуга существует и предоставляется. Разумеется, такие «развлечения» абсолютно незаконны, но в столь прибыльном бизнесе замешаны все — политики, полицейские, судьи. Каждый получает свой процент, и денег хватает на всех. Чему удивляться, если незаконная торговля людьми поднялась в последнее время с третьего места на первое среди самых выгодных видов криминальной деятельности. Разумеется, женщин едят не так часто, но время от времени такое случается. Вот, например, Герреро Ираола рассказывает об одном подобном случае: похоже, ему пришлось заплатить «биллионз, биллионз» за то, чтобы роскошная блондинка, от которой он совсем было потерял голову, отправилась в «одно очень далекое путешествие». Охотники смеются и решают выпить за Герреро Ираолу, за его удаль и решительность.
— И как она оказалась? Ну, на вкус? — спрашивает один из охотников, тот, что помоложе.
Ираола, занятый обсасыванием томленых пальчиков, не удостаивает его ответом, но по выражению его лица и по сдержанному одобряющему жесту можно сделать вывод, что девушка была очень даже недурна. На вкус. Никто открыто не признается, что ел человека с именем и фамилией (за исключением случаев, подобных сегодняшнему: ведь еще до охоты этот музыкант подписал все необходимые согласия и разрешения). Даже Герреро Ираола только намекает на то, что такое имело место. Делает он это, чтобы показать всем: у него хватит денег и связей для решения любого вопроса. «А меня он пригласил на этот обед, — думает Маркос, — чтобы таким образом отомстить за отказ от сотрудничества с его питомником, унизить своего оппонента, дав ему понять, кто тут хозяин жизни». Сам Маркос тем временем слышит, как «подвиги» Ираолы обсуждают два охотника, сидящие напротив. Из их слов можно понять, что роскошная блондинка, которая так пришлась по вкусу потомственному заводчику, оказалась четырнадцатилетней девочкой, девственницей, которую Ираола просто растерзал в постели, насилуя несчастную несколько часов кряду. И даже вроде как сам перерезал ей, уже полумертвой от его забав, горло, уладив все финансовые вопросы с хозяевами кабаре.
«А ведь это и есть бизнес на крови, — думает Маркос, — в буквальном смысле». Какая мерзость! Пытаясь осмыслить услышанное, он ковыряется в тарелке, стараясь подцеплять вилкой только сладкий гарнир и не трогая нарезанные кусочками пальцы.
Сидящий рядом Урлет замечает это и, наклонившись, шепчет ему:
— Кавалер, нужно уважать свою пищу. Каждое блюдо — это чья-то смерть. Думайте об этом как о жертве, которую одни приносят ради других.
Румын снова проводит по его руке ногтями, и Маркос все так же непроизвольно дергается.
У него возникает ощущение, что то существо, которое засиделось там, под кожей Урлета, теряет терпение и вот-вот вырвется, прогрызет себе дорогу наружу. Он торопливо расправляется с fresh fingers, рассчитывая поскорее покончить с закуской и под благовидным предлогом уйти, пока не подали другое блюдо. Дискутировать с Урлетом по поводу его за уши притянутых теорий у него нет ни малейшего желания. Нет смысла напоминать этому человеку, что самопожертвование предполагает добровольность. Глупо было бы напоминать Урлету и о том, что смерть присутствует не только в этом блюде, но ее тень лежит на каждом из нас, и что, в конце концов, сам Урлет тоже приближается к смерти с каждой секундой, как и все живущие.
Он с большим удивлением обнаруживает, что сами пальцы приготовлены действительно вкусно. Он давно не ел мяса и сейчас воспринимает все оттенки вкуса особенно остро.
Ассистент вносит персональное блюдо и ставит его перед охотником, застрелившим музыканта. Поклонившись, он торжественно объявляет:
— Язык Улисса Бокса, маринованный с тонкими травами. Подается на подложке из кимчи с картофелем в лимонном соусе.
Все аплодируют и смеются. Кто-то говорит:
— А ведь съесть язык Улисса — это большая удача. Ты потом спой нам что-нибудь из его репертуара. Посмотрим, похоже ли получится.
Все просто надрываются от смеха. Все, кроме него. Он молчит.
Остальным собравшимся подают сердце, глаза, почки, ягодицы музыканта. Пенис Улисса Бокса подносят Герреро Ираоле, по его личной просьбе.
— А член-то у него ничего был. Немаленький, — говорит Ираола.
— А, так ты теперь у нас пидор! — весело заявляет один из охотников. — Ну конечно, пидор, раз член в рот берешь.
Все ржут.
— Нет, я жду от этого блюда взрывной потенции. Это, можно сказать, мой афродизиак на сегодня, — спокойно отвечает Герреро Ираола, весьма недоброжелательно глядя на наглеца, позволившего себе пошутить на тему его маскулинности и сексуальной ориентации.
Все умолкают. Возражать Ираоле и ссориться с ним никто не хочет. Все знают, сколько у него денег и какие связи. Чтобы сменить тему, кто-то задает срочно придуманный вопрос:
— Кстати, а что это мы едим? Что такое это кимчи?
Воцаряется тишина. Никто не знает, что такое кимчи. Никто, включая Ираолу, который все-таки получил кое-какое образование, поездил по миру и знает языки. Урлет довольно успешно прячет свое недовольство тем, что ему приходится тратить время на трапезу с такими необразованными и дурно воспитанными людьми. Презрение слегка прорывается в его голосе, когда он начинает объяснять:
— Кимчи — это корейское блюдо, которое готовится из овощей, подвергавшихся ферментации в течение месяца. Оно очень полезно. В частности, оно является источником пробиотиков. Нашим гостям мы неизменно подаем самое лучшее.
— Да тут пробиотиков только и не хватает, — встревает с шуткой один из гостей. — Я так понимаю, что мясо нашего Улисса до отказа напичкано продуктами распада тяжелых наркотиков.
Компания встречает этот перл взрывом хохота. Урлет молчит и смотрит на сотрапезников, не забыв зафиксировать на лице вежливую полуулыбку. Маркос же просто физически ощущает, как тварь, что грызет румына изнутри, корчится от желания взвыть, разорвать воздух остро заточенным клинком своего голоса.
Герреро Ираола одним взглядом восстанавливает тишину и порядок за столом. У него к охотникам есть вопрос:
— А как удалось выследить Улисса? Как ты его подстрелил?
— Я застал его врасплох в ложбине, где он прятался и даже, наверное, чувствовал себя в безопасности. Вот только ему не повезло: он пошевелился, когда я проходил рядом.
— Да уж, что-что, а слух тебя никогда не подводил, — говорит тот, кто застрелил беременную самку.
— Лисандрито — настоящий мастер. Как, впрочем, и все в роду Нуньес Гевара. Пожалуй, из этой семьи вышли все лучшие охотники страны, — говорит Герреро Ираола. — Только следующую звезду эстрады, которую нам организует Урлет, ты, сынок, уж оставь мне, дай старику развлечься. — Эти слова, которые Ираола произносит, держа в руке вилку с куском мяса, все однозначно понимают как предупреждение, если не открытую угрозу в адрес Лисандрито. Тот лишь отводит взгляд.
Тем временем Герреро Ираола поднимает бокал и предлагает выпить за удачу Лисандрито и за первоклассных охотников из числа его предков и родственников.
— Сколько дней он должен был еще продержаться? — спрашивает Урлета один из гостей.
— Сегодня был последний день. Продержался бы еще пять часов — остались бы вы без добычи.
Все аплодируют и чокаются. Все, кроме него. Он думает о Жасмин.
Он знает, что вернется домой поздно. Ехать долго, но оставаться на ночь в гостинице, как он делал, когда у него не было Жасмин, ему не хочется. Он за рулем уже несколько часов, а дома окажется, когда стемнеет. Вот поворот на заброшенный зоопарк. Он проезжает мимо. Во-первых, уже темно, а во-вторых, после того, чему он стал там свидетелем в последний раз, он, скорее всего, вообще туда больше никогда не пойдет. Это случилось, когда он еще не знал о беременности Жасмин. Ему захотелось развеяться, и он отправился в птичий вольер.
Уже на территории зоопарка он услышал какие-то крики, перемежавшиеся взрывами смеха. Эти звуки доносились из серпентария. Он тихо подошел к зданию и стал искать подходящее окно, чтобы не входить через двери. В одном месте стена обрушилась, и он осторожно заглянул внутрь через этот провал. В помещении развлекалась компания подростков. Человек шесть или семь. В руках у них были палки.
Разбив стекло, мальчишки залезли в террариум со щенками. Те, как обычно, прижимались друг к другу и жалобно поскуливали от страха.
Один из подростков схватил кого-то из щенков (тех самых, которых Маркос так ласково гладил пару недель назад) и подбросил его в воздух. Другой, самый высокий, ударил щенка палкой, как бейсбольный мяч. Щенок с силой ударился о стену и упал на пол. Мертвый. Рядом с одним из своих братьев.
Мальчишки одобрительно захлопали в ладоши. Потом один из них сказал:
— А теперь размажем их мозги по стене. Будем знать, что испытываешь, когда творишь такое.
Схватив третьего щенка, он со всей силы ударил его головой о стену. Потом еще раз. И еще.
— Это как арбуз раздавить. Ерунда, ничего страшного. Потренируем подачу на последнем.
Последний решил побороться за жизнь. Для начала он залаял. Это Джаггер, подумал Маркос, кипя от бессильной злости. Он понимал, что спасти щенка не сможет: против целой банды малолетних головорезов ему не выстоять. Щенок тем временем вывернулся и вонзил зубы в руку парня, собиравшегося подбросить его. Эта маленькая месть Джаггера привела Маркоса в восторг.
Сначала подростки засмеялись, но быстро затихли и помрачнели.
— Придурок, ты же теперь умрешь! Я же говорил тебе: хватай его за шею.
Укушенный мальчишка замер на месте: он никак не мог понять, что с ним теперь будет и что нужно делать.
— У тебя теперь вирус.
— Ты заразился.
— Ты скоро умрешь.
Все опасливо отошли от него на несколько шагов.
— Сами вы придурки! Вирус ваш специально придумали!
— Но ведь правительство…
— А что тебе это правительство? Неужели ты будешь верить всему, что наговорит тебе это ворье, эти козлы и придурки, дорвавшиеся до власти?
Произнося эту фразу, он, не переставая, тряс Джаггера в воздухе.
— Нет, конечно. Но ведь люди в самом деле умирали.
— Не будь идиотом! Разве ты не понимаешь, что так им легче управлять нами? Пока мы жрем друг друга, они могут держать под контролем проблему перенаселения, могут даже сократить бедность, снизить уровень преступности. Продолжать? Разве ты сам этого не видишь?
— Да знаю я все. Будет, как в том запрещенном фильме, где в конце все едят друг друга, не догадываясь об этом, — говорит самый высокий.
— Что за фильм?
— Ну этот… Там еще название такое было… что-то вроде «будущее, которое нас ждет». Или какая-то фигня в этом роде. Мы его в даркнете смотрели. Вообще, его так просто не скачаешь. Говорю же, его запретили.
— Ладно, не один ты здесь грамотный. Помню я это кино. Там еще народ такие сухари зеленые жует. И никто не догадывается, что сделаны они из фарша, в который других людей провернули.
Парень, который держит Джаггера в руке, еще сильнее трясет щенка и переходит на крик:
— Хрен вам, я не умру! Да чтобы я сыграл в ящик из-за какой-то собачонки — не бывать такому!
В его голосе слышится страх и вызов. Он размахивается и изо всех сил швыряет Джаггера в стену. Щенок падает на пол. Он еще жив — он скулит, плачет от боли и страха.
— А если поджечь его? — спрашивает кто-то из компании.
Он больше не может смотреть на это.
Время от времени к нему заезжают инспекторы Управления по контролю над содержанием домашнего мясного скота. Он их всех знает, особенно тех, кто выбился в начальники и от кого что-то зависит. Так получилось, потому что когда-то… когда закрыли факультет ветеринарии, когда мир погрузился в хаос, когда его отец стал все больше уходить в мир книг и порой звонил ему в три часа ночи, сообщая, что ему нужно поговорить с бароном Рампанте (да-да, с героем «Барона на дереве» Итало Кальвино), чтобы тот научил его прятаться среди страниц, как среди листьев, когда позднее отец уверовал в то, что книги — это шпионы какого-то параллельного мира, когда животные превратились в основную угрозу людям, когда мир с пугающей быстротой пришел в себя и каннибализм был официально узаконен… так вот, тогда он какое-то время работал в Управлении. Его туда взяли по рекомендации менеджеров, руководивших производством на мясокомбинате его отца. Именно он был одним из тех, кто составлял, а
затем редактировал новые нормативы и правила. Впрочем, проработал он на этой должности недолго — меньше года. Потом пришлось искать другое место: в Управлении платили мало, а ему было нужно устраивать отца в хороший интернат.
Первый раз представители Управления появились в его доме буквально через несколько дней после того, как ему привезли эту самку. На тот момент у нее не было имени, а был только номер в каком-то регистре. Сама же она была всего лишь проблемой, свалившейся ему на голову, просто одной головой мясного домашнего скота, ничем не отличающейся от множества других.
Инспектор — совсем молодой парень — не знал, что раньше он работал в Управлении. Маркос проводил его в сарай, где на старом покрывале спала подаренная ему самка. Голая, привязанная. Инспектор ничему не удивился и только поинтересовался у него, сделаны ли ей все положенные прививки.
— Понимаете, это подарок, и я еще только приспосабливаюсь держать ее у себя. Но прививки ей все сделаны, можете не сомневаться. Давайте я покажу вам все бумаги.
— Если хотите, можете продать ее. Она из ПЧП и стоит хороших денег. Если надумаете — могу прислать вам список заинтересованных покупателей.
— Я пока еще не решил, как с ней быть.
— Что ж, никаких нарушений я не вижу. Единственное, что могу порекомендовать, мойте ее почаще. А то что-то она у вас грязновата. А соблюдение правил гигиены поможет избежать множества болезней. Позвольте напомнить, что в том случае, если вы решите забить ее, вам следует обратиться к сертифицированному специалисту. Он составит акт выполнения работ и передаст информацию о забое конкретного экземпляра в наш регистр. Также вам следует проинформировать Управление, если вы ее продадите или она от вас сбежит. В общем, сообщайте нам обо всех изменениях в условиях ее содержания, подлежащих регистрации. Это поможет избежать нареканий в будущем.
— Все понятно. Если я соберусь забить ее, то сделаю это сам. Сертификат у меня есть. Просто я сам работаю на мясокомбинате. Кстати, как там дела в Управлении? Толстяк Пинеда еще работает?
— Вы имеете в виду сеньора Альфонса Пинеду?
— Ну да, Толстого.
— Ну, у нас как-то не принято называть Толстяком. Он наш начальник.
— Что? Толстый — начальник Управления? Кто бы мог подумать! Мы с ним работали, когда еще совсем зелеными были. Ладно, передавайте ему привет от меня.
После того визита Толстяк Пинеда не поленился позвонить ему, чтобы сообщить, что, когда дойдет очередь до следующей инспекции, его попросят только подписать бумаги, а беспокоить настоящей проверкой не будут.
— Привет, Техито! Неужели это правда? Ты действительно решил завести себе скотину? А я тебе говорил — давно пора.
— Здорово, Толстый! Сто лет не виделись.
— Да ладно тебе! Заладил: толстый и толстый. Не такой уж я теперь и толстый. Моя ведьма заставляет меня пить соки и вообще жрать всякое дерьмо — лишь бы полезное и нежирное. В общем, теперь я не Толстяк, а доходяга. Тощий и несчастный. Давай как-нибудь встретимся за барбекю, а, Техито?
Толстяк Пинеда был его напарником по тем давним инспекционным поездкам, когда они проверяли условия содержания первых домашних голов мясного скота. Хозяева в основном знали, что делать можно, а что строго запрещено. Другое дело, что проверки проводились неожиданно, и инспекторам довелось побывать свидетелями самых разнообразных историй и ситуаций.
Правила они с Толстяком корректировали по ходу работы. Как-то раз они приехали в дом, где их встретила женщина. Они поинтересовались у нее состоянием содержавшейся в доме самки, попросили принести документы, а затем решили проверить условия содержания. Женщина заметно занервничала и сказала, что хозяином скотины является ее муж, которого сейчас нет дома, так что пусть они зайдут попозже. Они с Толстым переглянулись и поняли, что думают об одном и том же. Они отодвинули женщину, пытавшуюся преградить им дорогу, и вошли в дом. Хозяйка кричала, что у них нет на это права, что они действуют незаконно и что она сейчас вызовет полицию. Толстяк заверил ее в том, что у них есть все необходимые полномочия, и добавил, что, если ей так хочется, пусть позвонит в полицию. Они осмотрели все помещения, но самки нигде не было. Тогда Маркос предложил посмотреть в шкафах и под кроватями. Они действительно осмотрели все кладовки и всю мебель и даже сунули нос под супружескую кровать. Здесь, под матрасом, они обнаружили деревянный ящик на колесиках — большой, по размерам вполне достаточный для того, чтобы внутри поместился лежащий человек. Они открыли ящик и обнаружили там самку. Она лежала, как в гробу, не имея возможности пошевелиться. Как инспекторы, они не знали, что делать: в правилах и инструкциях такие случаи предусмотрены не были. Самка была здорова, а деревянный гроб хоть и не представлял собой привычное место для содержания домашней скотины, не подпадал ни под одну из штрафных статей. Когда хозяйка вошла в комнату и увидела, что они обнаружили самку, она села на кровать и расплакалась. Она рассказала, что ее муж занимается сексом с этой самкой, а не с нею, что она сыта этим по горло, что ее унизили, променяв на животное, что ее выворачивает наизнанку при мысли о том, что ей приходится спать с этой мерзкой сукой под кроватью, что большего унижения в жизни она и представить себе не могла, и она понимает, что ее могут отправить на муниципальную бойню как соучастницу, но ей уже все равно, она просто хочет вернуться в ту, нормальную, жизнь, которая была до Перехода. Выслушавшим эти признания инспекторам больше ничего не оставалось, кроме как вызвать бригаду экспертов, уполномоченных производить осмотр содержащихся в домах экземпляров мясного скота на предмет установления или опровержения фактов «злоупотребления» — этот термин было предложено официально использовать в подобных случаях. Согласно нормативам, единственным законным способом увеличения поголовья мясного скота является искусственное осеменение. Сперма в обязательном порядке покупается в специализированных банках-хранилищах, выбранный образец вводится самке профессионалами, прошедшими специальную подготовку, а весь процесс фиксируется на видео и регистрируется таким образом, чтобы в случае успешного наступления беременности у самки ее плоду еще до рождения был присвоен единый идентификационный номер. Таким образом, чисто физиологически самки должны оставаться девственницами. Заниматься сексом со скотиной, «злоупотреблять» ею — противозаконно, а наказание за это преступление предусмотрено самое суровое: смертная казнь на муниципальной скотобойне. Экспертная бригада приехала в тот дом, осмотрела самку и пришла к выводу, что ею злоупотребляли «всеми возможными способами». Владелец экземпляра, мужчина шестидесяти лет, был обвинен и осужден. После вынесения приговора его прямиком отправили на муниципальную бойню. На женщину наложили штраф и конфисковали у нее самку, которую впоследствии продали на аукционе по сниженной цене. Скидка была обусловлена совершенными в отношении данного экземпляра «злоупотреблениями».
После возвращения из долгой поездки в охотничье хозяйство он успевает поспать буквально пару часов. Пробуждение оказывается неожиданным и пугающим: где-то по соседству раздается автомобильный гудок. Лежащая рядом Жасмин смотрит на него во все глаза. Она уже привыкла сидеть или лежать тихо, довольствуясь возможностью смотреть на него вблизи. Она спит, сколько хочет, в течение дня, а ночью отдых нужен ему. Вот он и приучил Жасмин вести себя тихо, привязывая ее на ночь к кровати. Так она не будет бродить в темноте по дому без присмотра, не ударится, не поранится и не навредит каким-нибудь образом его будущему ребенку.
Он вскакивает с кровати и выглядывает в окно из-за шторы. Перед домом стоит автомобиль, у его открытой водительской двери видно человека в костюме. Человек вертит головой по сторонам и время от времени нагибается, чтобы нажать на кнопку клаксона.
Это инспектор, понимает он.
К входной двери он подходит в пижаме. По его лицу можно догадаться, что по-настоящему он еще не проснулся.
— Сеньор Маркос Техо?
— Да, это я.
— Я из Управления по контролю над содержанием домашнего мясного скота. В последний раз мои коллеги были у вас с проверкой почти пять месяцев назад. Верно?
— Да. Ладно, давайте бумаги, я все подпишу и, с вашего позволения, пойду досыпать.
Инспектор смотрит на него — сначала удивленно, затем строго, после чего, чуть повысив голос, говорит:
— Позвольте, что вы сказали? Нет, сеньор Техо, так не пойдет. Где находится содержащаяся у вас самка?
— Слушайте, мы с Толстяком Пинедой обо всем договорились. Инспектор приезжает ко мне, я расписываюсь, где нужно, инспектор уезжает. Какие еще проверки? Кстати, ваш коллега, заезжавший ко мне в прошлый раз, не стал устраивать по этому поводу спектакль.
— Я так понимаю, вы имеете в виду сеньора Пинеду. Могу вам сообщить, что он больше в Управлении не работает.
По позвоночнику прокатывается волна холода. Что же делать? Если инспектор обнаружит, что Жасмин беременна, меня сразу отправят на муниципальную скотобойню, но что еще хуже — сына я так и не увижу.
Он понимает, что нужно выиграть время, чтобы продумать план действий.
— Заходите, — говорит он инспектору. — Выпейте мате, а то я, как видите, еще сплю. Дайте мне пару минут, чтобы проснуться и собраться с мыслями.
— Благодарю за приглашение, но у меня маршрут. Нужно ехать дальше. Где самка?
— Да ладно вам, входите. Расскажите, что с Пинедой случилось? С какой стати он уволился?
Инспектор явно сомневается. Маркос весь в поту, он изо всех сил пытается скрыть бьющую его дрожь.
— Хорошо, но учтите, у меня мало времени. График жесткий, и я не могу задерживаться надолго.
Они заходят на кухню. Он зажигает газ и ставит чайник. Затем он заваривает мате и при этом говорит обо всем подряд: о погоде, о том, какие в этих местах плохие дороги, о том, нравится ли инспектору его работа. Подав гостю мате, он просит:
— Подождите меня здесь, пожалуйста, пару минут. Пойду лицо умою. Вчера очень поздно домой вернулся. Далеко ездил по работе. Только-только уснул, а тут вы со своим клаксоном.
— До того как начать сигналить, я довольно долго пытался вас дозваться и громко хлопал в ладоши.
— Да что вы говорите! Прошу прощения. Понимаете, сплю я крепко, вот и сегодня не сразу вас услышал.
Инспектор явно чувствует себя неловко. Заметно, что проще всего ему было бы уйти, но упоминание имени Пинеды заставило его войти в этот дом и присесть за стол на кухне.
Он заглядывает в комнату: Жасмин спокойно лежит на кровати. Он закрывает дверь и идет в ванную, чтобы ополоснуть лицо.
Что же делать? Что ему сказать?
Вернувшись в кухню, он предлагает инспектору печенье. Тот недоверчиво протягивает руку и берет одну штуку из пачки.
— Ну и что случилось с Толстяком Пинедой? Его выперли?
Инспектор не торопится с ответом. Видно, как он напрягся.
— Откуда вы его знаете?
— Мы по молодости с ним вместе в Управлении работали. Дружили. Кстати, мы оба в свое время такими же инспекторами были. Ездили на проверки вдвоем. Тогда ведь еще законов толком не было. Мы на ходу писали и переписывали правила.
Инспектор вроде чуть расслабляется и смотрит на собеседника уже иначе. Не без восхищения во взгляде. Он уверенно берет второе печенье и даже выдает на лице что-то похожее на улыбку.
— А я в Управлении недавно. Вот, всего два месяца назад меня назначили инспектором. А сеньор Пинеда на повышение пошел. Жаль, что я не успел у него толком поработать. Все говорят, что он был очень хорошим начальником.
Маркос испытывает облегчение, но старается не подавать виду.
— Да, старина Толстяк — отличный парень! Слушайте, вы уж подождите меня еще минуточку.
Он идет в комнату и берет телефон. Набирает номер Толстяка. Возвращается на кухню.
— Эй, Толстый, ты там как? Слушай, тут такое дело: заехал ко мне один из твоих инспекторов. Хочет, чтобы я ему мою самку показал. А я после долгой дороги, только-только уснул, завтра вставать рано… Ты только представь: мне сейчас придется в сарай идти — я ведь ее там держу, — потом открывать-закрывать его. В общем, целая канитель. Короче, а нельзя сделать как-нибудь так, чтобы я просто подписал все, что нужно, и никуда не ходил, ничего не показывал?
Он протягивает телефон инспектору.
— Да, сеньор. Разумеется. Просто у нас не было такой информации. Слушаюсь. Само собой. Все будет сделано, не беспокойтесь.
Инспектор отставляет мате, роется в портфеле и протягивает Маркосу формуляр и ручку. Улыбается он при этом официально и напряженно. За этой улыбкой скрыто много вопросов и даже угроза: что он делает со своей самкой, он злоупотребляет ею, использует для извлечения какой-то незаконной прибыли? Вот посмотрю я на тебя, когда Толстяка Пинеду действительно уволят. Это ты сейчас на коне, а позднее я тебя выведу на чистую воду. За все заплатишь.
Он все это прекрасно видит. Видит и вопросы, и скрытую угрозу. Вот только его это не волнует. Он знает, что может раздобыть сертификат на проведение забоя в домашних условиях, что на комбинате в его распоряжении есть все, что нужно, что теперь, после этого визита, он не будет зависеть от любезности Толстяка Пинеды. Сейчас ему больше всего хочется, чтобы инспектор ушел, чтобы было можно снова лечь спать. Впрочем, вряд ли ему теперь удастся уснуть, и он это тоже отлично понимает. Возвращая заполненный формуляр инспектору, он интересуется у него:
— Еще мате?
Инспектор на мгновение замирает, а затем укладывает формуляр в портфель и говорит:
— Спасибо, нет. Я поеду.
Он провожает гостя до дверей и протягивает ему руку. Тот поступает хитро: в ответ он не пожимает протянутую ему ладонь, а просто вкладывает в нее свою руку, мягкую, расслабленную, почти безжизненную. Так Маркосу приходится сделать усилие, чтобы рукопожатие совершилось и прощальный ритуал был в исполнен как положено. Что ж, он готов жать и трясти эту аморфную массу, эту дохлую рыбу, оказавшуюся в его ладони. Перед тем как повернуться к нему спиной, инспектор смотрит ему в глаза и говорит:
— Согласитесь, насколько проще было бы работать, если бы все могли просто подписать бумаги и ничего больше не делать.
Он не отвечает. Такое поведение кажется ему излишне дерзким, но он готов потерпеть. Ему знакомо ощущение бессилия, которое испытывает сейчас этот молодой инспектор. Ведь для этого юноши очень важно что-то найти, до чего-то докопаться: только так он сможет честно сказать самому себе, что день был прожит не зря. Он ведь прекрасно понимает, что во всей этой истории есть что-то подозрительное, и вынужден сдерживать себя и воздерживаться от исполнения своих прямых обязанностей. По этому парню видно, что коррупция еще не наложила на него свои лапы, что он еще никогда в жизни не брал взяток, что он вообще человек честный и именно поэтому до сих пор чего-то не понимает. А еще этот инспектор очень напоминает ему его самого в далекие годы молодости (еще до этого мясокомбината, до всех сомнений, до ребенка, до ежедневно повторяющихся, серийных смертей). Он помнит, каким важным ему казалось соблюдение всех правил и нормативов, и где-то в одном из самых дальних и скрытых уголков своего разума он хранит чувство благодарности событиям Перехода за свою новую работу, за возможность оказаться частью этого исторического процесса, за право продумывать и составлять те правила, соблюдать которые людям придется долгие-долгие годы — даже после того, как он сам покинет этот мир. Когда-то он сам так и говорил, что принятые с моей помощью законы — «это мое наследство, мой след на этой земле».
Когда-то ему и в голову не могло прийти, что он будет нарушать те законы, в работе над которыми принимал самое непосредственное участие.
Удостоверившись в том, что инспектор ушел, а его машина миновала ворота на въезде в усадьбу, он возвращается в спальню, отвязывает Жасмин и обнимает ее. Он обнимает ее крепко-крепко, а потом ласково гладит ее живот.
Еще он плачет. Немного. Жасмин смотрит на него, не понимая, что происходит. Он, чтобы не волновать ее, медленно проводит ладонью по ее лицу, и это движение рождает в них обоих ощущение нежности и ласки.
Сегодня у него нерабочий день.
Он сооружает бутерброды, открывает пиво и прихватывает с собой воду для Жасмин. На радиоприемнике он находит ту самую, старую, станцию, которую он слушал, когда Коко и Пульес еще были живы. Сегодня они с Жасмин будут сидеть под тем самым деревом, у корней которого похоронены его собаки. Они садятся вдвоем в тени и долго слушают инструментальный джаз.
Звучат композиции Майлса Дейвиса, Колтрейна, Чарли Паркера, Диззи Гиллеспи. Слов нет, есть только музыка и это небо — такое голубое, что слезятся глаза. Еще есть крона старого дерева с чуть шуршащими на ветру листьями и Жасмин, положившая голову ему на грудь и хранящая полное молчание.
Под первые звуки знакомой композиции Телониуса Монка он встает и помогает подняться Жасмин. Он осторожно обнимает ее и начинает двигаться вместе с нею под музыку. Жасмин сначала не понимает, что происходит. Может даже показаться, что ей это не нравится. Но через какое-то время она просто дает партнеру возможность вести ее в танце. На ее лице блуждает счастливая улыбка. Он целует ее, целует в лоб — в самую середину выжженной отметины. Несмотря на довольно быстрый темп композиции, они исполняют очень медленный танец.
Всю вторую половину дня они проводят там, под деревом, и ему кажется, что Коко и Пульес рядом, что они танцуют вместе с ними.
Просыпается он от телефонного звонка. Это Нелида.
— Маркос, здравствуйте. Как поживаете? Тут такое дело… У вашего отца возникла определенная декомпенсация. Нет, все позади, но нам нужно, чтобы вы подъехали. Если получится — лучше сегодня.
— Сегодня… Нет, наверное, не получится. Давайте завтра. Хорошо?
— Вы, кажется, меня не поняли. Нам нужно, чтобы вы приехали сегодня.
Он молчит. Ему понятно, что означает такой звонок от Нелиды, но он не хочет об этом говорить, не может облекать очевидное в слова.
— Выезжаю.
Жасмин он оставляет в ее комнате. Уже понятно, что сегодня он вернется поздно, поэтому еды и воды ей нужно оставить столько, чтобы хватило на весь день. Он звонит Мари и предупреждает ее, что сегодня на комбинате не появится.
Едет он быстро. Нет, он не рассчитывает что-то изменить и не надеется застать отца живым. Просто скорость помогает отвлечься. Не думать. Он закуривает, не сбавляя скорости. Вдруг его начинает бить кашель. Он выбрасывает сигарету в окно, но кашель все равно не отступает, засел где-то там, в глубине груди. Тяжелый, как камень. Он пытается выбить его из себя, но кашель не прекращается.
Он съезжает на обочину, останавливает машину и кладет голову на руль. Некоторое время он сидит неподвижно, пытаясь продышаться. В какой-то момент он замечает, что стоит у самого поворота к зоопарку. Вон и выцветшая вывеска над входом. Ни слово «Зоопарк», ни нарисованные вокруг букв зверюшки уже почти не видны. Вывеска установлена над входной аркой, сложенной из необработанных камней в виде остроконечных скал. Он без особого труда залезает по этой неровной стенке и оказывается на одной высоте с вывеской. Он изо всех сил бьет ее, пинает, пытается оторвать от стенда. Наконец ему это удается, и он сбрасывает вывеску на землю. Та падает на дорожку, заросшую травой. Раздается сухой звук удара.
Теперь у этого места нет имени.
Он подъезжает к интернату. На входе его встречает Нелида. Она тепло обнимает его. Здравствуйте. Вот, это случилось. Не хотела говорить вам это по телефону, но для нас очень важно, чтобы вы заехали сюда сегодня. Сами понимает, формальностей — просто море. Примите мои соболезнования. Мне действительно очень жаль.
Выслушав ее, он твердо произносит: «Я хочу видеть его. Сейчас».
— Да, конечно. Пойдемте, я провожу вас в его комнату.
Нелида приводит его в отцовскую палату. Здесь все в полном порядке. Много дневного света. На прикроватном столике — фотография матери Маркоса с ним, младенцем, на руках. Рядом лежат контейнеры с таблетками, стоит настольная лампа.
Он садится на стул, стоящий рядом с кроватью, на которой лежит отец. Руки старика сложены на груди. Он причесан, от него исходит запах одеколона. Но он мертв.
— Когда это случилось?
— Сегодня рано утром. Он умер во сне.
Нелида выходит и закрывает за собой дверь. Он
остается один.
Он прикасается к рукам отца, но те уже остыли, и он непроизвольно отдергивает протянутую ладонь. Он ничего не чувствует. Ему хочется заплакать, хочется обнять отца, но он смотрит на это тело, как на труп чужого ему человека. Ему приходит в голову, что отец наконец-то избавился от безумия, ушел из этого жестокого и беспокойного мира. От этих мыслей вроде бы должно стать легче. На самом же деле камень в его груди растет и тяжелеет.
Он выглядывает в окно, выходящее в сад. Прямо на уровне его глаз в воздухе висит колибри. Кажется, что птичка смотрит на него. Это продолжается несколько секунд. Хочется прикоснуться к ней, но птичка мгновенно отлетает в сторону и исчезает из виду. Он отказывается верить в то, что такое гармоничное и прекрасное создание может быть источником опасности. А еще, думает он, возможно, эта колибри и есть душа отца, задержавшаяся здесь, рядом, чтобы попрощаться.
Он чувствует, как ворочается камень в его груди. Слезы начинают душить его.
Он выходит из палаты. Нелида просит его пройти с ней: нужно подписать бумаги. Они заходят в ее кабинет. Она предлагает кофе. Он отказывается. Нелида нервничает — перекладывает с места на место документы, пьет воду. Он отмечает про себя, что эти ситуации должны быть для нее чем-то привычным. Почему же она делает все так медленно? Как будто специально задерживает оформление. Или специально?
— Нелида, что с вами?
Она растерянно смотрит на него. Никогда его таким не видела. Таким прямым, откровенным и агрессивным.
— Ничего. Правда ничего. Просто… мне пришлось позвонить вашей сестре.
Она смотрит ему в глаза. Немного виновато, но уверенно.
— Таковы правила нашего учреждения. Исключений не бывает. Ни для кого. Вы знаете, как я к вам отношусь, но и с работы мне вылететь не хотелось бы. Представьте себе, что будет, если ваша сестра приедет сюда и устроит скандал из-за того, что ее вовремя не известили. У нас такое уже бывало.
— Понятно.
В любой другой день он обязательно смягчил бы ситуацию, сказав медсестре что-нибудь, что прозвучало бы как утешение. Например, «не волнуйтесь» или «все в порядке, ничего страшного». В любой день. Но не сегодня.
— Нужно будет подписать ваше согласие на кремацию. Ваша сестра… она уже прислала мне по электронной почте подписанный бланк согласия. Вот только она предупредила, что не сможет присутствовать на церемонии прощания и кремации. Так что мы можем сами связаться с похоронным бюро и решить все вопросы. Вы согласны?
— Да, хорошо. Конечно, я согласен.
— Только учтите, что вам придется присутствовать при кремации. Кто-то из родственников должен подписать акт, что процедура проведена в его присутствии. Там же вам и урну выдадут.
— Хорошо.
— Имитацию похорон заказывать будете?
— Нет.
— Ну и правильно. Сейчас этот обряд уже почти никто не проводит. Но поминки-то организовать собираетесь?
— Нет.
Нелида удивленно смотрит на него, затем выпивает еще воды и садится перед ним, сложив руки на груди.
— Так, значит… Тут ведь какое дело… Ваша сестра написала, что поминки состоятся и она возьмет на себя все хлопоты. Поймите, юридически она имеет на это полное право. Я вполне могу понять ваше нежелание проводить такое прощание, но, судя по ее письму, она все для себя решила и твердо намерена организовать прощание.
Он тяжело вздыхает. Накатившая усталость валит его с ног. Растущий камень, кажется, занял уже всю грудную клетку. Спорить сейчас с кем бы то ни было он не собирается. Ни с Нелидой, ни с сестрой, ни со всеми теми людьми, которые соберутся на эту пародию под названием «поминки», на так называемое прощание. Они сделают это только ради хороших отношений с его сестрой. Эти люди и с отцом-то толком не были знакомы. Многие из них ни разу не позвонили за все эти годы, чтобы справиться о его здоровье. Внезапно он начинает смеяться и говорит:
— Ладно! Пусть делает что хочет. Пусть хоть что-то организует, хоть за что-то возьмется. За много лет это будет единственное ее семейное дело.
Нелида смотрит на него удивленно и жалобно.
— Я прекрасно понимаю ваши чувства. Вы имеете полное право сердиться на нее. Но ведь она ваша сестра. А семья у человека одна, другой не будет.
Он задумывается над тем, в какой момент Нелида перестала быть просто сотрудницей дома престарелых, отвечающей за содержание его отца, и возомнила, что она вправе давать ему советы, спорить с ним и попутно изрекать пошлые сентенции, раздражающие клише и общие фразы?
— Нелида, передайте мне, пожалуйста, документы.
Медсестра собирается с мыслями. Ее изумлению нет предела. Как же так? Он ведь всегда был любезен с нею, даже, можно сказать, заботлив. Она молча протягивает ему бумаги. Он подписывает там, где указано, и говорит:
— Я хочу, чтобы его кремировали сегодня. Сейчас.
— Да-да, разумеется. После Перехода все так ускорилось. Вы меня подождите там в гостиной, а я пока все организую. Да, кстати, вы в курсе, что усопшего повезут в обычной машине? Катафалков больше нет.
— Да. Это всем известно.
— Ну да, конечно. Я так, на всякий случай. Просто многие люди такие рассеянные и невнимательные. Они думают, что в этой области все по-старому, что со времен Перехода ничего не изменилось.
— Как же, оставишь тут все по-старому! После стольких-то нападений. Об этих случаях во всех газетах писали. Нелида, в этом все люди схожи: никто не хочет, чтобы его покойного родственника сожрали по дороге на кладбище.
— Вы уж меня извините. Что-то я перенервничала. Никак не могу собраться с мыслями. Ваш отец успел стать для меня близким человеком, и мне сегодня тоже нелегко.
В разговоре повисает пауза. Он не собирается давать ей никаких поблажек. Прощения она просит. Ага, разбежался, сейчас извинять буду. Он выразительно смотрит на Нелиду. В его взгляде читается нетерпение. Она меняется в лице.
— Я все понимаю, Маркос. Знаю, что это не мое дело, но все же… У вас в жизни все в порядке? Я понимаю, что сегодняшнее событие — это большое горе. Но в последнее время вы очень изменились. Ощущение такое, что, приезжая сюда, вы мыслями остаетесь где-то в другом месте. У вас мешки под глазами, усталость на лице написана…
Он смотрит на нее и молчит. Нелида продолжает разговор:
— Ну так вот, вы можете ехать в машине с отцом, как сопровождающее лицо — близкий родственник. До самой кремации.
— Нелида, я в курсе. У меня уже был такой опыт.
Нелида мгновенно бледнеет. Она явно об этом
не подумала и коснулась того, что трогать не следовало. Перестраиваясь на ходу, она смущенно бормочет: «Прошу прощения, вот ведь старая дура, как же я могла, простите». Она продолжает извиняться, пока они идут по коридору к гостиной. Там он садится в кресло, а она, спешно предложив ему что-нибудь выпить, молча удаляется, чтобы организовать транспортировку и кремацию.
Он возвращается домой и везет урну с прахом отца. Урна лежит на переднем пассажирском сиденье: он просто не знал, куда еще ее положить. Все формальности были улажены быстро. Он видел, как прозрачный гроб с телом отца скрылся в топке кремационной печи. Сам он в это время ничего не чувствовал. Может быть, ему даже стало легче.
Сестра звонила уже раза четыре. Он не брал трубку. В то же время он знает, что она способна приехать в его дом за урной, что готова пойти на все, чтобы соблюсти общественные условности и «проводить папу так, чтоб было не хуже, чем у людей». В общем, поговорить рано или поздно придется.
Он проезжает мимо территории, которая раньше была зоопарком. Теперь у нее даже имени нет. Уже поздно, но он останавливается. В конце концов, еще не совсем стемнело.
Он выходит из машины и двумя руками достает из салона урну.
Вот и вывеска, лежащая на земле. Он перешагивает ее и входит на территорию зоопарка.
Он идет прямиком к вольеру для птиц. Смотровая площадка у вольера со львами? Нет, о ней он даже не думает. Слышны какие-то крики. Это далеко, успокаивает он себя. Скорее всего, это те подростки, которые убили щенков.
Вот и птичник. Он поднимается по лестнице на висячий мостик и долго лежит, глядя в застекленное небо. Оранжево-розовые полосы постепенно уходят к горизонту. Темнеет, приближается ночь.
Он вспоминает, как отец привел его сюда. Они долго сидели на скамейках, стоявших в те времена на первом этаже птичника. Чуть ли не несколько часов кряду отец рассказывал ему про птиц — какие существуют виды, чем они отличаются внешне и по поведению, какого цвета самцы и как окрашены самки, как они поют — кто по ночам, а кто днем, куда и когда они улетают. Звук его голоса был похож на шорох тонкой хлопчатобумажной ткани — мягкий и ласковый. И еще эта ткань, словно огромный платок, была раскрашена в яркие и вместе с тем неагрессивные, приятные глазу цвета. Он давно не слушал отца так внимательно, заслушавшись самим звучанием его голоса. С того дня, как умерла мама. Потом они поднялись сюда, на подвесной мостик. Отец показал ему витраж с крылатым человеком в окружении птиц, улыбнулся и произнес: «Говорят, он упал, потому что взлетел слишком высоко и дерзко приблизился к солнцу. Но он взлетел. Понимаешь, сынок, ему удалось подняться в небо! А то, что упал, — так это не важно. Не имеет значения, упал ты или нет, если тебе удалось взлететь и побыть птицей, хотя бы недолго».
Он насвистывает одну из любимых песен отца — «Summertime» Гершвина. Обычно отец слушал ее в исполнении Эллы Фицджеральд и Луи Армстронга. «Это подлинный шедевр. Когда звучит эта песня, я готов расплакаться». Однажды он увидел, как родители танцуют под эту мелодию, под чарующие звуки трубы Армстронга. Уже опустились сумерки, и он некоторое время простоял незамеченным, наблюдая за счастливыми родителями. Отец погладил маму по щеке, и он понял: вот она какая — любовь. В тот миг он еще не мог выразить это в словах, но когда пришло время, он узнал в себе это чувство, потому что был знаком с ним с детства.
Свистеть его учила мама. Правда, получалось у него не очень. Однажды они с отцом пошли гулять, и отцу за один раз удалось то, на что мать потратила уже немало времени. Тогда отец предложил: давай, когда мама снова начнет тебя учить, ты сделаешь вид, что у тебя не получается, потом изобразишь, что тебе трудно, но ты стараешься, а потом вдруг у тебя все получится. И вот, когда он после очередной попытки как бы впервые засвистел, радости матери не было предела. Она прыгала на месте и хлопала в ладоши. Он помнит, что с того дня они частенько свистели все вместе — этакое не слишком слаженное, но веселое трио свистунов. Сестра — тогда еще младенец — смотрела на них во все глаза и улыбалась.
Он встает, открывает крышку урны и развеивает пепел с подвесного мостика. Прах отца кружится в воздухе и медленно оседает. «Пока, папа. Я буду по тебе скучать», — говорит он.
Он спускается по лестнице, выходит из птичника и идет на детскую площадку. У песочницы он останавливается, нагибается, зачерпывает пригоршню песка и высыпает его в урну. Песок грязный, с мусором, но он даже не пытается перебрать его.
Он садится на скамейку-качели и достает сигареты. Докурив, тушит окурок в песке, насыпанном в урну, и закрывает ее крышкой.
Вот что сестра получит от него — не прах отца, а урну с грязным песком из заброшенного зоопарка без названия.
Он возвращается домой. Урна лежит в дорожной сумке. Сестра звонила уже много раз. Вот опять. Он раздраженно смотрит на телефон. Потом включает громкую связь, но без видео.
— Здравствуй, Маркитос! А что случилось? Почему я тебя не вижу?
— Я за рулем.
— А, понятно. Ну, ты как? Я имею в виду… ну то, что папа…
— Хорошо.
— Я тебе звонила, чтобы сказать: поминки я решила устроить дома. Так, мне кажется, будет удобнее и экономнее.
Он молчит. Камень в груди опять шевелится, растет.
— Хотела тебя попросить: ты не мог бы привезти мне урну. Сегодня или завтра. Я, кстати, могу сама к тебе заехать, хотя и неудобно это будет. Далеко все-таки. Завезешь?
— Нет.
— То есть как это?
— Я сказал, нет. Ни сегодня, ни завтра. Когда решу, тогда и завезу.
— Но, Маркитос…
— Никаких «но»! Я привезу тебе урну, когда захочу сделать это, и поминки ты будешь устраивать, когда мне будет удобно. Все ясно?
— Ну я не знаю… Слушай, я, конечно, понимаю, что тебе сейчас плохо, но, вообще-то, можно говорить со мной другим то…
Он выключает телефон.
Домой он возвращается совсем поздно. Он устал. За Жасмин он весь день присматривал по телефону и знает, что она сейчас спит.
Дверь в ее комнату он не открывает.
На кухне он достает из шкафа бутылку виски, садится в парагвайский гамак и покачивается в нем, потягивая крепкий напиток. Звезд на небе нет. Ночь выдалась пасмурной. Наружное освещение тоже выключено. Ощущение такое, словно весь мир выключился и погрузился в тишину.
Просыпается он от солнца, бьющего ему в лицо. Пустая бутылка лежит в стороне. Какое-то время он пытается понять, где он, куда его занесло. Затем он начинает шевелиться, и гамак под ним покачивается.
Из гамака он не вылезает, а вываливается. Садится на траву. Еще утро, но припекает уже основательно. Он обхватывает голову руками. Голова болит. Он ложится на спину и смотрит в небо. Оно пронзительно-голубое. Ни облака. Кажется, что протяни сейчас руки, подними их вверх — и коснешься этого голубого купола, который висит сейчас так близко.
Он помнит, что спал и ему снился сон. Помнит он и сам сон — во всех подробностях. Но сейчас ему не хочется ничего восстанавливать в памяти. А хочется ему лишь одного: пропасть, потеряться в этой сверкающей голубизне.
Он опускает руки, закрывает глаза, и в его мозгу начинают воспроизводиться, как в кино, образы и ощущения недавнего сна.
Он в птичьем вольере. Судя по тому, что вокруг ничего не разбито и не сломано, дело происходит еще до Перехода. Он стоит на висячем мосту, с которого убраны все защитные стекла. Подняв голову, он видит витраж с изображением летящего человека. Этот человек смотрит на него. То, что изображение ожило, его ничуть не удивляет. От обмена взглядами с летающим человеком его отвлекает оглушительный шум — где-то взмахивают миллионы крыльев. Самих птиц не видно. Огромный птичник пуст. Он вновь смотрит на Икара и обнаруживает, что того на витражной крыше уже нет. Упал, думает он. Разбился. Но взлетел. Он опускает глаза и видит вокруг мостика, на одном уровне с ним, множество птиц. Колибри, вороны, малиновки, щеглы, орлы, дрозды, соловьи, почему-то летучие мыши. Есть и бабочки. Вот только все они замерли и неподвижно висят в воздухе. Они словно остекленели, как слова Урлета, словно застыли в каком-то прозрачном янтаре. Он чувствует, что воздух начинает колыхаться, но застывшие птицы все так же неподвижны. У всех расправлены крылья, все смотрят на него. Они близко, но он видит их словно издалека. С большого расстояния кажется, что эта неподвижная стая плотно заполняет все пространство, вытесняя воздух, которым он дышит. Он подходит к одному колибри и прикасается к нему. Птичка падает на землю и разлетается на осколки, как будто стеклянная. Он тянется к светло-голубой, словно светящейся изнутри бабочке. Ее крылья чуть дрожат, но сама она остается неподвижной. Он берет ее двумя руками — предельно осторожно, чтобы ни в коем случае не повредить эту красоту. В следующую секунду бабочка рассыпается и превращается в горстку пыли. Он подходит к соловью, хочет прикоснуться к нему, но в последний момент отдергивает руку. Птичка кажется ему очень красивой, и он боится разрушить эту красоту. Соловей словно оживает: он начинает шевелиться, расправляет крылья и открывает клюв. Он не поет — кричит. Кричит громко и отчаянно. Этот режущий слух вопль до предела насыщен ненавистью. Он уходит, убегает, спасается. Прочь из птичника, в ночной зоопарк, где во мраке угадываются силуэты людей. Он осознает, что все они — это он сам, многократно воспроизведенный в бесконечности. У всех открыт рот, все раздеты догола. Он понимает, что каждый из них что-то говорит, но вокруг почему-то стоит полная тишина. Он подходит к одному из этих людей и трясет его за плечи. Нужно дозваться до него — пусть заговорит, пусть начнет шевелиться. Человек — а это все так же он сам — начинает неспешно перемещаться, как в замедленной съемке, и по ходу движения убивает одного за другим всех остальных. Он не бьет их киянкой, не оглушает, не режет ножом. Он только заговаривает с ними, и они — по-прежнему он сам — падают друг за другом. Потом человек — он же сам — подходит к нему и крепко его обнимает. Объятия настолько сильны, что он начинает задыхаться. Изрядно повертевшись и подергавшись, он все же вырывается. Человек — он сам — пытается снова приблизиться и сказать ему что-то на ухо, но он убегает от него, потому что не хочет умирать. Он чувствует, как на бегу раскачивается камень в его груди, и каждый шаг оглушительно отдается в сердце. Теперь вместо зоопарка его окружает лес. На деревьях гроздьями висят человеческие глаза, руки, уши. Тут и там попадаются младенцы. Он останавливается и лезет на дерево, чтобы сорвать одного из младенцев, но когда ему это удается и ребенок оказывается у него в руках, малыш исчезает. Он лезет на другое дерево, но и этот младенец растворяется в воздухе, оставив после себя только облако черного дыма. Еще одно дерево — но здесь к нему присасываются уши. Он пытается срывать их, как пиявки, и они раздирают ему кожу на руках. Добравшись наконец до младенца на вершине этого дерева, он видит, что уши-пиявки облепили ребенка, уже обескровленного и бездыханного, со всех сторон. Он начинает кричать, выть, реветь, рычать, лаять, мяукать, кукарекать, гоготать, мычать, крякать, ржать. Плакать.
Он открывает глаза. Над ним по-прежнему только бездонное, сияющее голубым светом небо. И тогда он кричит уже наяву, по-настоящему.
Ему пора идти. Еда и вода для Жасмин приготовлены. Как только он открывает дверь, она бросается к нему и крепко обнимает. Она соскучилась: он давно не оставлял ее одну так надолго. Он торопливо целует ее, усаживает на матрасы и запирает дверь на ключ.
Он садится в машину. По плану у него сегодня посещение Лаборатории «Валка». Он достает телефон и набирает номер Крига.
— Здравствуй, Маркос. Мари мне уже рассказала. Прими мои соболезнования.
— Спасибо.
— Можешь не ехать сегодня в Лабораторию. Я им сообщу, что ты заедешь в другой день.
— Нет, я съезжу. Но в последний раз.
На стороне Крига повисает напряженное молчание. Директор не привык, чтобы с ним разговаривали таким тоном.
— Так не пойдет. Мне нужно, чтобы контакты с ними поддерживал именно ты.
— Я же сказал: сегодня съезжу. А потом научу кого-нибудь другого, пусть контакты поддерживает.
— Ты, кажется, меня не понимаешь. Лаборатория — наш важнейший клиент. Сам знаешь, какие деньги мы с них получаем. И мне нужно, чтобы с ними взаимодействовал мой лучший сотрудник!
— Я все прекрасно понимаю. Но больше не поеду.
Несколько секунд Криг молчит.
— Ладно, может быть, сейчас не лучший момент, чтобы говорить на эту тему. Учитывая обстоятельства…
— Момент как раз самый подходящий. И повторяю: сегодня я еду туда в последний раз. Если мы не договоримся, завтра я кладу на стол заявление об увольнении.
— Что? Нет, Маркос, так дело не пойдет! Ладно, учи, кого сочтешь нужным. Только немедленно. И все, на сегодня этот вопрос закрыт. Отдохни, успокойся. Можешь не появляться на комбинате, возьми себе столько времени, сколько потребуется, чтобы прийти в себя. Потом все обсудим.
Маркос обрывает разговор, не попрощавшись. Он терпеть не может хозяйку Лаборатории, доктора Валку, и ее «пещеру ужасов».
Чтобы попасть в помещение Лаборатории, он предъявляет паспорт, затем ему сканируют сетчатку глаза, потом дают подписать несколько инструкций и обязательств, после чего отводят в досмотровое помещение, где тщательно проверяют, нет ли у него с собой камеры или еще какого-нибудь устройства, способного нарушить конфиденциальный статус экспериментов, которые проводятся в этой лаборатории.
Сотрудник службы безопасности провожает Маркоса на этаж, где его ждет сеньора Валка. По статусу она вовсе не обязана выполнять эту работу. Побеседовать с сотрудником мясокомбината, поставляющего Лаборатории лучшие подопытные экземпляры, мог бы и кто-нибудь рангом пониже. Но доктор Валка одержима своей работой, она настоящий перфекционист, а кроме того, действительно считает взаимодействие с комбинатом важной частью исследовательского процесса. Она не раз заявляла: «Подопытный материал — это залог успеха, и если я хочу добиться этого успеха, мне необходимо работать именно с тем, что мне нужно». Неизменным требованием к закупаемым ею экземплярам является их принадлежность к ПЧП. Раздобыть такие головы — уже целая проблема. Всех генномодифицированных она отвергает без обсуждений. В ее заказах порой встречаются самые странные и смешные требования. То она указывает точные размеры конечностей требуемых экземпляров, то заказывает тех, у кого глаза посажены близко или, наоборот, широко. Покатый лоб, крупные глазницы, быстрое или медленное рубцевание ран, уши — большие или маленькие, — параметры в заказах меняются с калейдоскопической частотой. Если вдруг один из заказанных экземпляров хотя бы чуть-чуть не соответствует каким-нибудь параметрам, сеньора доктор не поленится составить акт, выслать рекламацию, а затем потребовать скидку — да, на всю следующую поставку — за то, что ей пришлось тратить свое время, а следовательно, и деньги на решение этого вопроса. Разумеется, Маркос уже смирился с такими требованиями и делает все, чтобы к комплектности партий не было никаких претензий.
Здороваются они, как всегда, холодно. Он протягивает ей руку, она же неизменно смотрит на него так, словно не понимает, что ему нужно, и чуть кивает головой. Это едва заметное движение и следует расценивать как полноценное приветствие.
— Доктор Валка, как поживаете?
— Я только что стала лауреатом одной очень престижной премии за исследовательскую деятельность и новаторство. Так что поживаю я неплохо.
Он молча смотрит на нее и думает, что видит ее в последний раз, что слышит ее тоже в последний раз, что ему больше не придется приезжать сюда. Валка явно ждет поздравлений и, не дождавшись их, на всякий случай переспрашивает:
— Что вы сказали?
— Я? Ничего.
Она удивленно смотрит на него. В любой другой день он непременно поздравил бы ее.
— Дело в том, что работа, которая ведется здесь, в Лаборатории «Валка», имеет огромное значение: результаты, которые мы получаем, ставя эксперименты над вашими экземплярами, принципиально отличаются от тех, что были получены на подопытных животных. Мы предлагаем инновационную и тщательно разработанную концепцию работы с материалом, отобранным среди голов мясного скота, и протоколы, разработанные нашими специалистами, дают предсказуемый результат при любых условиях.
Как всегда, она готова говорить бесконечно. Эти речи, эти вводные лекции были специально разработаны для нее отделом маркетинга, и вызубрила она их наизусть. Слова текут без остановки, как бесконечный поток лавы из бездонного жерла вулкана, с той лишь разницей, что эта лава холодная, липкая и вязкая. Эти слова упорно пытаются прицепиться, присосаться к его телу, что вызывает у него лишь уже ставшее привычным отвращение.
— Что? Вы что-то сказали? — доктор Валка прерывает свой монолог, чтобы позволить ему исправиться и восхититься успехами ее Лаборатории. Она явно ждала, что в какой-то момент он ее перебьет, но он обманул ее ожидания и не только не стал ничего спрашивать или комментировать, но и вовсе прекратил ее слушать.
— Я ничего не говорил.
На этот раз она смотрит на него в полном изумлении. Он действительно всегда был очень сосредоточен, всегда внимательно слушал ее, а говорил ровно то и ровно столько, чтобы она видела его заинтересованность. Сама доктор Валка никогда не поинтересуется у собеседника, как его дела, что происходит в его жизни. Собеседник для нее — всего лишь ее отражение. Зеркало, в которое она может смотреться, расписывая в красках свои успехи.
Она встает из-за стола. В ее планы входит провести для него традиционный обход Лаборатории. Поначалу от этих экскурсий его тошнило, болел живот, а по ночам мучили кошмары. Сам по себе этот обход бесполезен: достаточно было бы узнать параметры очередного заказа и выслушать дополнительные пояснения относительно наиболее сложных и редких позиций. Она же считает необходимым, чтобы он досконально понял суть каждого проводимого здесь эксперимента. С ее точки зрения, эти знания помогут ему подобрать ей самые подходящие экземпляры.
Доктор Валка обходит письменный стол, опираясь на трость. Несколько лет назад она попала в весьма неприятную историю: на нее напал подопытный экземпляр. По слухам, кто-то из лаборантов оставил незапертой одну из клеток. Когда руководитель Лаборатории, привыкшая засиживаться на работе чуть ли не до утра, совершала контрольный осмотр, подопытный образец бросился на нее и отгрыз ей кусок ноги. Маркос вполне допускает, что отнюдь не забывчивость помешала задвинуть засов на клетке как положено. Возможно, доктору решил отомстить кто-то из недовольных сотрудников. Валка вообще известна своей требовательностью к подчиненным и очень некорректным обращением с ними. Чего стоят только ее злобные, унизительные комментарии. Впрочем, ее Лаборатория действительно является крупнейшей и самой известной в отрасли, люди обычно держатся за работу здесь до последнего и уходят только тогда, когда их терпению приходит конец. Он знает, что когда-то хозяйку Лаборатории за глаза называли «доктором Менгеле», но после того как эксперименты над людьми были легализованы наравне с каннибализмом, голоса недоброжелателей поутихли, а на доктора Валку одна за другой посыпались премии.
На ходу она немного покачивается. И говорит без остановки. Ощущение такое, словно эти слова, бесконечными очередями вылетающие у нее изо рта, служат ей опорой и помогают держать равновесие. Обычно она крутит уже знакомые, заезженные пластинки: как трудно приходится женщине, даже в наше время, стать профессионалом, да еще и признанным, что люди по-прежнему относятся к ней с предубеждением и как, наконец, ей пришлось добиваться, чтобы первым делом все здоровались с нею, а не с ее заместителем, которому повезло родиться мужчиной, и даже теперь многие думают, что этой Лабораторией руководит он. А еще она сделала свой выбор в жизни и не стала заводить семью, за что теперь расплачивается перед косным обществом: многие по-прежнему считают, что удел женщины — исполнение некоего биологического предназначения. Она сообщает ему, что считает свой выбор главным достижением жизни — всегда идти вперед, не останавливаться на достигнутом, не соглашаться на сомнительные компромиссы. Мужчинам вообще легче, а ей приходится доказывать, что ее семья — вот эта самая Лаборатория, вот только никто этого не понимает. Окружающие не в состоянии понять, что она вот-вот совершит революцию в медицине. Они гораздо больше внимания уделяют ее внешности и манере одеваться. «Всем есть дело до того, в каких туфлях я прихожу на работу (не в мужских ли), не видны ли у меня незакрашенные корни волос, потому что я не успела зайти в парикмахерскую, и, конечно же, не набрала ли я лишний вес».
В общем, он согласен с большей частью того, что она говорит. Ему просто не нравится то, как она это делает. Ее речь напоминает ему поток головастиков, влекомых инстинктом в одном направлении и попадающих в совершенно не подходящую им лужу. И вот эти слова-головастики напирают друг на друга, кишат в этой луже, укладываются неровными слоями, подыхают и наполняют воздух окрест кислым, вызывающим рвотные позывы запахом. Тему положения женщин в науке он не хочет обсуждать с нею еще и потому, что прекрасно знает, как мало женщин работает в этой самой Лаборатории. А если какую-то из этих «счастливиц» угораздит забеременеть, хозяйка презрительно воротит от нее нос и начинает относится к ней как к пустому месту.
Валка демонстрирует Маркосу клетку, в которой, по ее словам, содержится экземпляр-наркоман, специально подсаженный на героин в стенах Лаборатории. Это было сделано в рамках работы по изучению физиологических причин возникновения зависимости. «А когда мы его аннулируем, предстоит много поработать с его мозгом. Наверняка в нем обнаружатся и будут научно описаны до сих пор не известные патологические изменения». Аннулируем, отмечает он про себя. Еще одно слово, призванное замаскировать страх.
Доктор Валка продолжает говорить, но он ее уже не слушает. Она показывает ему экземпляры — одни без глаз, другие — с введенными в гортань трубками, через которые они постоянно вдыхают никотин. Есть подопытные, на головы которых надеты какие-то аппараты, плотно прижатые к черепу; есть истощенные от недоедания, есть и такие, у кого провода торчат чуть ли не из всего тела. Он видит, как одни лаборанты проводят вивисекцию, как другие сотрудники срезают кусочки кожи с рук подопытных без анестезии; видит экземпляры в клетках, где, как он уже знает, на пол может подаваться электрическое напряжение. А ведь мясокомбинат, оказывается, место куда более милосердное, чем эта Лаборатория, думает он. Там хотя бы смерть быстрая.
Они проходят мимо операционной, где на столе лежит подопытный экземпляр с вскрытой грудной клеткой. Видно, как бьется его сердце. Вокруг стоят несколько человек весьма ученого вида. Доктор Валка задерживается у смотрового окна. Она говорит о том, как интересно и увлекательно наблюдать за работой внутренних органов живого, находящегося в сознании экземпляра. Этому, например, дали только легкий седативный препарат, чтобы он не отключился от боли. Потом она, переполняемая эмоциями, восклицает: «Живое, бьющееся сердце — как это красиво! Вы только взгляните: разве это не чудо?»
Он ей не отвечает. Тогда она снова обращается к нему:
— Что вы сказали?
— Я ничего не говорил, — отвечает он, на этот раз глядя ей прямо в глаза — не без раздражения и нетерпения во взгляде.
Она пристально рассматривает его, словно сканируя. Такой взгляд, по идее, должен излучать властность и чувство превосходства над собеседником, но беда в том, что этому собеседнику нет до нее никакого дела. И словно пока не понимая, как следует отнестись к такому безразличному отношению к ее работе, она ведет Маркоса за собой в зал, где раньше ему бывать не доводилось. Здесь в клетках сидят самки с совсем маленькими детенышами. В одной из клеток на полу лежит самка, со всей очевидностью мертвая. Рядом детеныш двух-трех лет от роду, который безостановочно плачет. Валка поясняет, что сотрудники лаборатории усыпили самку мощным снотворным и теперь наблюдают за реакцией ребенка.
— Какой смысл во всем этом? — восклицает Маркос. — Разве и так не ясно, какая реакция у него будет?
Она не отвечает и идет дальше, постукивая наконечником трости по полу, с трудом сдерживая кипящую в ней злость. Ему нет никакого дела до того, бесится она или нет, придумает сейчас, как реагировать на его дерзости, или так и будет крутить заезженную пластинку, предполагающую наличие подобострастных слушателей. Не беспокоит его и то, что она, скорее всего, нажалуется на него Кригу. Ну, захочет пожаловаться — пускай, от него не убудет. Он все равно твердо решил, что больше сюда не приедет.
Они подходят к очередному залу. Маркос понимает, что раньше его сюда не приводили. Через смотровые окна он видит, что в помещении стоят клетки с животными. Можно видеть собак, кроликов, есть и кошка. Он спрашивает:
— Вы что, лекарство от вируса разрабатываете? Иначе зачем вам животные? Содержать их, работать с ними — это, наверное, очень опасно.
— Все, чем мы здесь занимаемся, является секретной информацией. Потому каждый, кого пускают в эту лабораторию, дает подписку о неразглашении.
— Это понятно.
— С вами же есть смысл говорить только о тех экспериментах, для которых вы можете предоставить подопытные образцы.
Доктор Валка никогда не обращается к нему по имени. Да она и не помнит, как его зовут. Он подозревает, что животные в клетках — это просто декорация. Пока кто-то их изучает и работает над вакциной, вирус остается реальным.
— Согласитесь, странно, что лекарство до сих пор не найдено. Ведь над этой проблемой работают лучшие лаборатории с самым современным оборудованием…
Валка на него даже не смотрит, но он физически ощущает, как кишат у нее в горле слова-головастики, как рвутся они наружу, как хотят обрушиться на него черным, дурно пахнущим потоком.
— Мне потребуются крепкие, выносливые подопытные экземпляры. Сейчас я покажу, над чем мы с работаем.
Она ведет его в зал, расположенный на другом этаже. Здесь несколько экземпляров, все самцы, зафиксированы в креслах, похожих на автомобильные. Они крепко прижаты ремнями к креслам, а их головы заключены в похожие на шлем конструкции из металлических прутьев со множеством каких-то датчиков и проводов. Сотрудник лаборатории нажимает кнопку, и вся конструкция резко дергается, отчего голова подопытного бьется о специальную сенсорную панель. На установленном рядом мониторе видна таблица, в которой регистрируется количество, скорость и сила этих ударов. Некоторые экземпляры, похоже, уже мертвы: они не реагируют на действия ассистентов, пытающихся привести их в чувство. Другие выглядят едва живыми. На их лицах застыло выражение ужаса.
Валка рассказывает:
— Мы имитируем автомобильные аварии и собираем данные, позволяющие автопроизводителям создавать более безопасные машины. Для этого мне и нужны крепкие, выносливые самцы, способные выдержать испытания в наиболее жестких условиях.
Он понимает, что она ждет от него восторженных комментариев по поводу благородной работы, ведущейся в ее Лаборатории, той работы, которая позволит спасти много человеческих жизней. Вот только он не хочет ничего говорить, все тот же черный камень снова начинает давить ему на грудь.
Подошедший лаборант отдает руководителю на подпись какие-то документы.
— Это еще что такое? Ну и как я, по-вашему, должна это сейчас подписывать? Почему вы мне раньше не принесли эти бумаги?
— Я подходил к вам, но вы сказали, что займетесь этим позже.
— Не пытайтесь выкрутиться! Если я говорю «потом», это значит — «сейчас». Особенно когда речь идет о важных документах. Думать надо, а не тупо исполнять все, что сказано. Вам платят за то, чтобы вы думали! Идите отсюда.
Маркос на нее не смотрит, но она все равно пускается в объяснения:
— Совершенно не с кем нормально работать. Тупость человеческая действительно безгранична.
Он не отвечает, а про себя думает, что оказаться в подчинении у такой начальницы — то еще удовольствие. Ему хочется напомнить ей, что «потом» — это потом и что плохо отзываться о сотрудниках при посторонних — дурной тон. Таким образом она только компрометирует себя, демонстрируя свою несостоятельность как руководителя. Сдержав эмоции, он решает ограничиться чуть более завуалированным комментарием:
— Тупость, говорите? Не с кем работать? Разве не вы их на работу набирали?
Она просто закипает от злости. Маркос понимает, что вулкан может проснуться в любой момент. Холодной, вязкой лаве уже тесно там, внутри. Однако Валка берет себя в руки и холодно, но спокойно заявляет:
— Можете быть свободны, я вас больше не задерживаю. Заказ я перешлю господину Кригу напрямую.
Последние слова, несомненно, должны были прозвучать угрожающе, но ему нет до них дела. Он хотел бы много чего сказать этой женщине, но сдерживается, презрительно улыбается ей на прощание, сует руки в карманы и поворачивается кругом. Насвистывая, он идет по коридору к выходу, а за спиной у него раздается сердитый стук трости. С каждым шагом этот звук все слабее и дальше от него.
Он подходит к машине, и в этот момент раздается звонок. Звонит его жена, бывшая.
— Здравствуй, Маркос. Тебя почти не видно — весь в пикселях. Алло? Ты слушаешь? А изображение есть?
— Здравствуй, Сесилия. Да, я слушаю. Только плохо слышно.
— Марк…
Связь обрывается. Отъехав, он снова останавливается и перезванивает.
— Алло, Сесилия? Извини, тут, похоже, сигнал слабый. Я почти ничего не слышал.
— Про твоего папу я знаю. Нелида мне позвонила. Ты как? Хочешь — можем увидеться.
— Все нормально. Спасибо тебе, но, знаешь, я, наверное, лучше побуду один.
— Я тебя понимаю. Поминки будешь устраивать?
— Мариса сказала, что все организует.
— Ну да. Я так и подумала. Мне прийти? Ты скажи, я сделаю, как ты хочешь.
— Спасибо, мне кажется, не надо. Я и сам-то туда не рвусь. Еще подумаю, идти или нет.
— Я по тебе соскучилась.
Он молчит. С того времени, как она уехала к маме, он впервые слышит, что она скучает по нему. Сесилия продолжает:
— Ты изменился. Другой какой-то стал.
— Да нет, я все тот же.
— Вот уже какое-то время ты сам не свой. И мне кажется, что между нами нет уже той близости, как раньше.
— Это ты уехала из дома, не я. И возвращаться ты не хочешь. Думаешь, я всю жизнь буду сидеть и ждать, когда ты соизволишь позвонить?
— Нет, разумеется, можешь не ждать. Я просто хотела… Давай поговорим?
— Знаешь, мне нужно немного прийти в себя. Я успокоюсь и тебе позвоню. Договорились?
Этот ее взгляд с экрана хорошо знаком ему. Она всегда так смотрела, когда не могла разобраться в том, что происходит вокруг, когда что-то оказывалось выше ее понимания. Встревоженные и при этом печальные глаза. Так часто смотрят люди со старых фотографий — нечетких, цвета сепии.
— Хорошо, как скажешь. И еще, Маркос, если вдруг я могу тебе чем-то помочь, ты звони. Сразу же звони.
— Ладно, договорились. Всего доброго.
Он возвращается домой. Обняв Жасмин, он начинает насвистывать «Summertime» ей на ухо.
Сестра, взявшись организовать поминки, уже много раз ему звонила. Она опять заявила, что возьмет на себя все, «даже включая расходы». Услышав эти слова, он сначала улыбнулся, а потом вдруг понял, что не желает больше ее видеть. Никогда.
Встает он рано, потому что в город нужно успеть к назначенному часу. В ванную они с Жасмин идут вдвоем: за ней нужно присматривать, чтобы она ни обо что не ударилась. Он убирает в ее комнате, приносит еду и воду, чтобы она спокойно могла побыть без него несколько часов. Он измеряет ей пульс и давление. С тех пор, как стало понятно, что Жасмин беременна, он успел собрать в доме целую аптечку и прочел кучу книг по этой теме. Он привез с работы портативный аппарат для УЗИ: на комбинате им пользовались для определения беременности у самок, отправляемых в охотничьи хозяйства. Ему пришлось потрудиться, чтобы освоить это устройство, зато теперь он может иметь более точное представление о ее состоянии. Понятно, что такое ведение беременности далеко от идеала, но чтобы вызвать специалиста, пришлось бы показать сертификат об искусственном осеменении и справку о регистрации беременности.
Он надевает костюм и выходит из дома.
По дороге ему снова начинает звонить сестра.
— Маркитос? Ну как, ты придешь? Эй, почему я тебя не вижу?
— Я за рулем.
— А, понятно. Так когда тебя ждать?
— Не знаю.
— Гости уже собираются. Ты бы хоть урну завез. Слышишь меня? Я говорю, привези урну. Пойми, прощание без урны не имеет смысла. Так не должно быть!
Он прерывает звонок без предупреждения. Сестра перезванивает. Он отключает телефон и сбрасывает скорость. Нет, торопиться не буду. Когда захочу, тогда и приеду.
Вот и дом сестры. Из машины он видит группу гостей у двери. Все, разумеется, с зонтиками. Он выходит из машины, достает из сумки серебристую урну и несет ее, прижимая к боку рукой. Звонок. Дверь открывает сестра.
— Ну наконец-то! У тебя что, телефон сел? Звонок оборвался, а потом я никак не могла до тебя дозвониться.
— Нет, я его выключил. Держи урну.
— Ну что ты стоишь? Проходи, проходи. И опять без зонтика! Ты что, умереть хочешь?
Сестра многозначительно и одновременно с опаской бросает взгляд на небо. После этого она забирает у него урну.
— Бедный наш папа. Сколько он всего сделал, скольким пожертвовал. И все ради нас. Мы по сравнению с ним…
Он смотрит на сестру и замечает перемены в ее облике. Она не просто выглядит лучше. Нет, она хорошо накрашена, явно побывала в парикмахерской, и на ней черное облегающее платье. Не слишком обтягивающее — чтобы не нарваться на упрек в демонстративном неуважении к поводу, собравшему гостей, но достаточно эффектное, чтобы в полной мере блистать на этом мероприятии, устроенном действительно ею и никем другим.
— Проходи. Садись за стол. Накладывай себе сам, что хочешь.
Он заходит в дом. Гости собрались в гостиной. На столе, перенесенном из столовой и подвинутом к стене, стоят тарелки с разными закусками. Мариса несет урну к другому столу, поменьше, и ставит ее в прозрачный ящик-ковчег из резного стекла. Она ставит урну в этот ящик осторожно, медленно и даже, пожалуй, излишне торжественно. Зато все гости видят, с каким почтением она относится к покойному. Рядом на столике стоит цифровая рамка, где сменяют друг друга фотографии отца. Чуть в глубине — ваза с цветами и корзинка с сувенирами. Над корзиной закреплена распечатанная фотография отца с датами его рождения и смерти. И этот снимок, и те, что появляются на экране фоторамки, в большинстве своем сильно отретушированы. А еще над многими из них хорошо поработали в фоторедакторе. Маркос что-то не припомнит, чтобы отец фотографировался с Марисой и всей ее семьей. И как так получилось, что он сфотографирован обнимающим уже подросших внуков? Это же невозможно, потому что — он знает это наверняка — племянники ни разу не приезжали к деду в дом престарелых. А вот и фотография в зоопарке. Сестра стоит рядом с отцом. Но Маркос прекрасно помнит этот день и этот снимок. Не было там Марисы! В зоопарк они ходили вдвоем с папой, а она — еще младенец — оставалась дома. Она стерла с фотографии брата, вставив себя на его место. Гости поочередно подходят к ней и произносят положенные в таких случаях слова соболезнования. Мариса достает платок и старательно трет им глаза, в которых нет ни слезинки.
Он здесь почти никого не знает. Есть ему тоже не хочется. Он садится в кресло и наблюдает за собравшимися. В дальнем углу сидят племянники. Оба одеты в черное, оба уткнулись в свои телефоны. Увидев дядю, они кивают ему, но подойти не торопятся. Он, впрочем, тоже не испытывает большого желания беседовать с ними. Гости, похоже, скучают. Они кладут себе что-то на тарелки, негромко разговаривают друг с другом. Он слышит, как высокий мужчина в костюме, с видом не то юриста, не то бухгалтера, рассказывает своему собеседнику: «В последнее время цена на мясо сильно упала. Вспомни, во сколько тебе обходился какой-нибудь особый бифштекс еще два месяца назад. А сейчас? Куда дешевле! Я тут читал одну статью, где говорилось, что снижение цен вызвано тем, что Индия официально вышла на рынок экспортных продаж особого мяса. Раньше у них даже его производство было запрещено, а теперь запрет снят, и они продают мясопродукты по всему миру, причем очень дешево». Второй участник разговора — лысый, с неприметным, незапоминающимся лицом — смеется и говорит: «Не переживай, их там такая уйма, и все есть хотят. Вот наладится у них внутренний рынок, начнут массово друг друга жрать — тогда и цены, глядишь, стабилизируются». Пожилая женщина подходит к столику с урной, останавливается и смотрит на фотографию отца. Она запускает руку в корзинку, берет один из сувениров и рассматривает его. Затем, понюхав украдкой то, что оказалось у нее в руке, она быстро возвращает эту вещь на место. Женщина видит разгуливающего по стене таракана, совсем рядом с фоторамкой, на экране которой все так же сменяют друг друга смонтированные и отредактированные фотографии отца. Пожилая сеньора вздрагивает и испуганно отходит от столика. Таракан беспрепятственно залезает в корзинку с сувенирами.
Никто, кроме сына, в этой гостиной не знает, что отцу очень нравились птицы, что он безумно любил свою жену и, когда она умерла, в нем что-то навсегда погасло.
Сестра прохаживается между группами гостей, успевает поддержать разговор со всеми, следит, чтобы никто не заскучал. Слышно, как она говорит кому-то: «Мы используем технологию умерщвления, которая основана на древней практике „тысячи порезов“[6]. Да, это из книги, которая вышла совсем недавно. Ну да, та самая, которая стала настоящим бестселлером. Нет, я в этом особо не разбираюсь. Все муж делает. Эх, Мариса, да что ты вообще можешь знать об этой китайской пытке!» Он встает, чтобы послушать, что сестра будет рассказывать дальше, но она прерывает беседу и стремительно уходит на кухню. Он подходит к столу с закусками и видит, что на большом серебряном подносе сервирована тушеная рука. Мясо явно было приготовлено в духовке, а затем аккуратно надрезано так, чтобы образовались тонкие ломтики, едва держащиеся на кости. Вокруг руки не без фантазии выложены листья салата и редис, нарезанный лепесточками — ни дать ни взять маленькие цветки лотоса. Гости пробуют мясо и нахваливают: «Какая Мариса молодец! Надо же, как вкусно приготовлено. Такое нежное мясо. Наверное, совсем свежее. Умеет она гостей принимать. Настоящая хозяйка. Сразу видно, как она отца любила». В этот момент он вспоминает о дверце в стене. Холодная кладовка!
Он идет на кухню, но по пути сталкивается с сестрой.
— Маркитос, ты куда?
— На кухню.
— А зачем тебе на кухню? Попроси, я тебе все принесу.
Он не отвечает и идет туда, куда собирался. Сестра хватает его за руку, он вырывается. В этот момент кто-то из гостей зовет ее присоединиться к беседе, и она вынуждена отпустить брата.
В кухне чувствуется хорошо знакомый ему кисловатый, прогорклый запах — неприятный, но несильный. Он подходит к кладовке и заглядывает в нее через окошечко в двери. Так и есть: в помещении находится одна голова мясного скота. Без руки. «Значит, все-таки раздобыла. Вот ведь сучка пронырливая!» Держать мясную скотину в городе — это престижно, это признак определенного статуса семьи. Присмотревшись, он замечает знакомые штампы. Значит, этот экземпляр еще и из ПЧП! В сторонке, на разделочном столике лежит книга. Вообще-то, сестра книг не читает и в ее доме их никогда не было. Книга называется «Руководство по умерщвлению домашнего скота методом тысячи порезов». На книге пятна — не то красные, не то коричневые. Его начинает тошнить. Ну конечно, она теперь будет четвертовать беднягу постепенно, от праздника к празднику, а «тысяча порезов» — это, похоже, сейчас модная тема, надо же всем этим людям о чем-то разговаривать.
Это получается, что добропорядочное семейство будет кромсать живое существо, запертое фактически в холодильнике, и добьет его по всем канонам пытки, придуманной тысячу лет назад в Китае! Экземпляр печально смотрит на него. Маркос пытается открыть дверь, но она заперта на замок.
— Эй, ты что делаешь?
Это сестра. Она сердито смотрит на него и даже топает по полу правой ногой. В руках у нее освободившийся поднос из-под угощения. Он разворачивается и смотрит ей в глаза. Камень у него в груди вот-вот взорвется.
— Ты омерзительна.
В ее взгляде помимо злости читается удивление.
— Да как ты смеешь говорить мне такое… Да еще в такой день! Что с тобой вообще происходит? В последнее время я тебя вообще не узнаю. Смотри, у тебя вон лицо все от злости перекошено!
— Что со мной происходит? Да то, что моя сестра оказалась двуличной лживой тварью, и ее дети — парой кусков дерьма!
Он и сам удивлен тем, что смог произнести столь оскорбительные слова. Сестра в ответ широко раскрывает глаза. Затем рот. Впрочем, нескольких секунд ей хватает, чтобы собраться с мыслями и ответить ему:
— Знаешь, я все понимаю. Смерть папы — большой стресс для тебя. Но оскорблять меня такими словами и к тому же здесь, в моем доме, — этого я тебе не позволю!
— Ты хоть понимаешь, что у тебя не было и нет ни единой собственной мысли? Ты умеешь только следовать правилам, которые тебе навязывают. Неужели ты не видишь бессмысленности всего, что ты делаешь? Твоя жизнь пуста! Ты способна хоть на какое-то настоящее чувство? Ты вообще любила отца?
— Я, между прочим, организовала эти поминки. Это за проявление любви сойдет? И пойми, это то немногое, но реальное, что мы сейчас можем сделать для него.
— Ничего ты не поняла. И не поймешь!
Он выходит из кухни, а она почти бежит за ним и пытается объяснить, что он не может сейчас просто взять и уйти — что подумают люди? — что урну сейчас уносить нельзя, что уж в этом-то он может ей уступить, что в доме полно очень важных и нужных людей — коллеги Эстебана и даже его начальник — и что она не может позволить себе вот так опозориться перед ними. Он останавливается, берет ее за руку, подтягивает к себе и говорит ей на ухо:
— Если не перестанешь мне и дальше мозг компостировать, не перестанешь врать, я всем расскажу, что за все эти годы ты ни разу, ничем не помогла ни больному отцу, ни мне, когда я для него все устраивал. Тебе ясно?
Мариса с ужасом смотрит на него и отступает на несколько шагов.
Он открывает дверь и выходит на улицу. Сестра почти бежит за ним — с урной в руках. Она догоняет его уже у самой машины.
— Маркитос, забери урну!
Он молча смотрит на нее несколько секунд. Потом садится в машину и закрывает дверь. Сестра остается на тротуаре и явно не понимает, как быть дальше. Вдруг до нее доходит, что она выскочила на улицу без зонтика. Она с ужасом смотрит в небо, зачем-то прикрывает голову рукой и пулей несется домой.
Он заводит мотор и уезжает. Последнее, что он видит в зеркале, это сестра, заскакивающая в дом с урной под мышкой. С урной, в которую насыпана пригоршня грязного песка из заброшенного зоопарка без названия, без имени.
Он едет домой. Ему хочется быстрее вернуться. Он жмет на газ и включает радио.
Телефон. Высвечивается номер Мари. Ему это кажется странным: она прекрасно знает, что у него сегодня поминки. Узнала она это следующим образом: его сестра позвонила на комбинат и попросила прислать ей список коллег Маркоса, которых он хотел бы видеть на поминках, и их контакты. Мари удивилась этому запросу и перезвонила Маркосу. Тот, разумеется, сказал, что никаких списков он составлять не будет и что вообще не хочет видеть в этот день никого из знакомых.
— Привет, Мари. Я слушаю. Что случилось?
— Приезжайте на комбинат, немедленно! Простите, но это очень важно. Я понимаю, что сегодня — не лучший день, простите меня. Просто у нас тут… В общем, я не знаю, что делать. Ситуация вышла из-под контроля. Умоляю, приезжайте!
— Погоди, да что случилось-то?
— Я не смогу объяснить. Приезжайте, сами все увидите.
— Ладно, я тут недалеко. Как раз домой ехал. Минут через десять буду.
Машина набирает скорость. Голос Мари еще никогда не звучал так тревожно. На подъезде к мясокомбинату он издали замечает грузовик, стоящий посреди дороги. Вблизи становятся видны пятна крови на асфальте вокруг машины.
То, что открывается его взгляду, когда он подъезжает совсем близко, не укладывается у него в голое. Он отказывается верить собственным глазам.
Один из грузовиков для перевозки скота перевернут и лежит вверх колесами на обочине. Ворота фургона или сломались при аварии, или были оторваны уже после. Он видит, как падальщики, вооруженные мачете, палками, ножами и удавками, добивают скотину, которую грузовики везли на комбинат. Он видит отчаяние, голод, безумную злобу и убийство за убийством. Вот один из падальщиков отрубает руку еще живой скотине, вот другой на бегу пытается накинуть лассо на убегающий экземпляр, как на ягненка, вот женщины с младенцами за спиной орудуют мачете и ножами, отрубая жертвам руки и ноги, наскоро разделывая свежие туши. Асфальт завален кишками, а по ним, с ног до головы в крови, ребенок пяти-шести лет тащит отрубленную руку. Маркос непроизвольно замедляет ход, но приходит в себя, когда видит, как к его машине устремляется падальщик с перекошенным лицом, перемазанным кровью. Падальщик что-то кричит и размахивает мачете. Маркос изо всех сил вдавливает в пол педаль газа.
Камень, давивший ему на сердце, словно взрывается. Его осколки разлетаются по всему телу. Они раскалены докрасна и выжигают его изнутри.
Машина въезжает в ворота комбината. Мари, Криг и несколько рабочих стоят за забором и смотрят этот кровавый спектакль. Мари, вся в слезах, подбегает к нему и обнимает.
— Простите меня, Маркос! Если бы не такое, я бы ни за что не стала вас беспокоить. Извините меня, пожалуйста! Просто это какое-то безумие. У нас ведь с падальщиками что-то вроде уговора было. Особых проблем они нам не доставляли. А тут такое!
— Грузовик сам перевернулся или это они его?
— Непонятно. Никто не видел. Но это еще не самое страшное!
— А что самое? Мари, не тяните. Что случилось? Что может быть страшнее того, что я там видел?
— Они напали на Луисито, на нашего водителя. Он был ранен и не смог вовремя убежать оттуда. Они убили его, Маркос! Убили!
Мари обнимает его и плачет. Плачет не переставая. Подходит Криг, протягивает ему руку.
— Мои соболезнования по поводу отца. Ты уж извини, что мы тебе позвонили, но тут такое…
— Все правильно. Хорошо, что позвонили.
— Эти бомжи убили Луисито.
— Нужно полицию вызвать.
— Уже вызвали. Посмотрим, как будут паковать эту шваль.
— Разбегутся и попрячутся. У них теперь столько мяса — на несколько недель хватит. Могут какое-то время здесь не появляться.
— Я сказал ребятам из охраны, чтобы они стреляли в воздух, чтобы не поубивать их. Думали, отпугнем.
— И что?
— Да ничего. Они будто обдолбанные. Словно ничего человеческого в них не осталось. Даже страха. Как дикари какие-то, как какие-то чудовища из ада.
— Пошли в офис, там поговорим. Но первым делом с меня чай для Мари.
Они заходят в здание Управления. Маркос обнимает Мари, та все ревет. Между всхлипываниями она успевает рассказать о погибшем водителе. Луисито был ее любимчиком — вежливый, аккуратный, ответственный. Ему и тридцати еще не было. У него красавица жена и очаровательный малыш. Что жена-то теперь делать будет, как жить? Почему жизнь так несправедлива? Почему он погиб, а эти живы? Эти — грязные, ничтожные негодяи, падаль и гниль, которую давно следовало перестрелять. Они ведь даже не люди. Люди на такое не способны. Как можно так жить? Лазают вокруг, как тараканы. Дикари, нет — дикие животные. Какая страшная смерть! А вдова — она ведь даже не сможет кремировать тело мужа, не сможет попрощаться с ним. И как же никто не подумал, что такое может случиться, это мы все виноваты. И какому теперь богу молиться, если бог допускает, чтобы происходило такое?
Он усаживает ее и наливает ей чаю. Женщина понемногу приходит в себя. Она прикасается к его руке и спрашивает:
— Маркос, а у вас все в порядке? В последнее время вы изменились: у вас другие глаза, вы выглядите усталым. Может быть, вы плохо спите? Не высыпаетесь?
— Нет-нет, Мари. У меня все хорошо.
— Ваш отец был замечательным человеком. Сама честность! Я вам не рассказывала, что мы с ним были знакомы еще до Перехода?
Разумеется, она ему это рассказывала, и не один раз, но он говорит, что впервые слышит об этом, и готовится выслушать знакомую историю с самым заинтересованным видом.
— Да, я тогда еще совсем девчонкой была. Работала секретаршей на одной дубильной фабрике. Так вот, ваш отец приезжал на переговоры с моим начальником, и мы с ним несколько раз очень мило поболтали.
Она снова пускается в воспоминания о том, каким красавчиком был его отец (вы, Маркос, в этом смысле в него пошли), как ему строили глазки все сотрудницы — напрасно, он на них даже не смотрел, потому что любил только одну женщину — вашу маму. Было видно, что думает он только о ней и что бесконечно влюблен — тоже в нее. А еще он всегда был любезен и уважительно относился ко всем сотрудникам. В общем, за версту было видно, что он хороший человек.
Он берет ее руки в свои ладони и легко прикасается губами к тонким женским пальцам.
— Мари, спасибо за такие замечательные слова о моем отце. Сегодня мне особенно приятно слушать ваши воспоминания. Я вижу, вы немного пришли в себя. Если не возражаете, я сейчас пойду в кабинет. Мне бы нужно поговорить с Кригом.
— Да-да, конечно. Нужно как можно скорее разобраться с этой чудовищной историей. Это действительно срочно.
— Узнаете что-то новенькое — сразу мне сообщите.
Мари встает, крепко целует его в щеку и обнимает.
Он заходит в кабинет Крига и садится.
— Чудовищная история, — говорит директор. — На скотине миллионы потеряли, но самое ужасное — это то, что случилось с водителем.
— Да уж. Надо, наверное, его жене позвонить.
— Из полиции позвонят. Хотя нет, у них сейчас принято в подобных случаях не звонить, а присылать кого-нибудь, чтобы сообщить близким о трагедии.
— Так разобрались уже, что там случилось? Грузовик перевернулся или это было подстроено?
— Нужно будет просмотреть видео с камер наблюдения, хотя мало кто сомневается, что машину перевернули. Слишком быстро они подоспели. Будь это случайность, не среагировали бы они так оперативно.
— Кто первым все заметил? Оскар?
— Да, он сегодня дежурит. Увидел, что творится неладное, и позвонил мне. И пяти минут не прошло, как эти сволочи набежали и начали мочить всех подряд.
— Похоже, что все было подстроено.
— Скорее всего, так и есть.
— Сообразив, какое дело у них прокатило, они рано или поздно захотят повторить.
— Этого-то я и боюсь. Какие есть предложения?
Он не знает, как ответить на этот вопрос. Вернее, прекрасно знает, но категорически не желает озвучивать ответ. Осколки камня обжигают кровь. Вспоминается пятилетний ребенок, волокущий по асфальту отрубленную руку. Молчание. Криг с нетерпением смотрит на него.
Он пытается что-то сказать, но приступ кашля перехватывает дыхание. Осколки камня — они именно в этот момент все разом подступили к горлу. Сбежать от всего этого. Вместе с Жасмин. Исчезнуть навсегда.
— Мне в голову приходит только один способ решения проблемы. Я хочу пойти туда сейчас же и перестрелять их всех. С такими сволочами нужно поступать так, как они того заслуживают. Надо сделать так, чтобы они исчезли, — произносит Криг.
Маркос смотрит на него и чувствует нездоровую, неправильную грусть. Грусть пополам с раздражением. Кашель не отступает. Камни в душе рассыпались и превратились в песок, забивший ему горло. Криг подает ему стакан с водой.
— Что с тобой? Все в порядке?
Он хочет ответить — сказать, что все плохо, что камни выжигают его изнутри, что он не может избавиться от воспоминания об этом мальчишке, полумертвом от голода. Он выпивает воду, переступает через свое нежелание отвечать и говорит:
— Нужно отобрать несколько голов, напичкать их каким-нибудь ядом и подбросить мясо падальщикам.
Он замолкает, а затем, отбросив терзающие его сомнения, раскрывает свой план в подробностях:
— Я дам соответствующую команду нашим ребятам через пару недель. Пусть падальщики дожрут то мясо, которое украли у нас. Когда голодные, они неразборчивы и ничего не заподозрят. Если кинуть им что-то прямо сейчас, они изрядно удивятся: не идиоты же, понимают, что мы не в восторге от всей этой истории.
Криг нервно посматривает на него. Подумав несколько минут, он улыбается и отвечает:
— А что, неплохая мысль.
— И кстати, при таком раскладе, когда отравленные начнут умирать, никто не подумает, что это из-за мяса, которое они у нас украли. Никому и в голову не придет обвинять нас в чем-либо.
— Такую операцию только самым надежным людям доверить можно.
— Есть у меня кое-кто на примете. Придет время — займусь.
— Да, пока лучше отложим это дело. Кстати, вот-вот должна полиция подъехать. Вполне вероятно, что этих уродов арестуют. Не думаю, что нам это поможет…
Маркос ненавидит сам себя за то, что он такой ответственный сотрудник. Ну какое тебе дело? Пусть полиция разбирается. Но он ничего не может с собой поделать: он отвечает на вопросы, ищет решения, подыскивает лучший вариант для своего предприятия.
— Скажешь тоже! Кого они будут арестовывать? Сотню с лишним бомжей, еле-еле сводящих концы с концами? Не смеши меня. Как они узнают, кто именно убил Луисито? Кому будут предъявлять обвинения? Нет, если на камерах будет видно, кто его убивал, тогда другое дело, но пока они все это отсмотрят, пока дело раскрутят, много времени пройдет.
— Тут ты прав. Арестуют они пару-тройку из них, а дальше что? Остальные уроды никуда не денутся. И нам эту кашу еще расхлебывать и расхлебывать. Слушай, а как по-твоему, сколько голов нам потребуется, чтобы их всех перетравить?
— Всех и не надо. Лишь бы трупов оказалось достаточно, чтобы выжившие сообразили, что к чему, и свалили отсюда.
— Согласен.
— Эти люди вне закона. У многих и документов-то нет. Так что следствие может затянуться на несколько лет. И сколько грузовиков за это время они нам в кювет отправят? Не стоит забывать, что теперь дело у них веселее пойдет: они уже знают, как все это делается.
— Завтра поставлю вооруженную охрану на въезде. Пусть подстрахуют в момент прибытия грузовиков.
— И то верно. Хотя, если честно, я не думаю, что они рискнут напасть завтра.
— Ты не видел эти дикие злобные рожи?
— Да видел я их, видел. Просто завтра они будут еще уставшими и сытыми. Но все равно вооруженная охрана не помешает.
— Договорились. Очень бы хотелось, чтобы все сработало как надо.
Эти слова он уже не комментирует. Посидев молча, он жмет Кригу руку и говорит, что хочет поехать домой. Криг, словно очнувшись, кивает. Конечно, поезжай. Давно пора. Спасибо за помощь. Ты уж извини, что все так получилось. У тебя такой день, а тут мы со своими звонками и проблемами.
Выехав с территории комбината, он снова проезжает мимо разбитого, перевернутого грузовика, видит кровь на асфальте и вдалеке — приближающиеся синие сполохи. К месту происшествия мчится полиция.
Он вроде и хочет пожалеть падальщиков и ужаснуться чудовищной смерти Луисито, но в его душе пусто. Никаких эмоций.
Он подъезжает к дому и прямиком направляется в комнату Жасмин. За целый день он ни разу не посмотрел в телефон, ни разу не проверил, как она там. С тех пор, как установил камеры, он впервые забыл посмотреть и удостовериться в том, что все хорошо.
Он открывает дверь ее комнаты и видит, что Жасмин лежит на полу с перекошенным от боли лицом. Она все время трогает свой живот, а ее сорочка вся покрыта пятнами. Он подбегает к ней и видит, что матрас испачкан какой-то жидкостью желто-зеленого цвета. «Нет!» — кричит он.
Из прочитанных книг он знает, что выделение околоплодных вод зеленого или желтого оттенка — это сигнал о наличии очень серьезных проблем для ребенка. Что теперь делать, он не знает. Разве что — приходит ему в голову — перенести Жасмин на свою кровать, чтобы ей было мягче и удобнее. Затем он хватает телефон и звонит Сесилии.
— Приезжай немедленно! Ты здесь нужна. Это очень важно!
— Маркос? Что случилось?
— Прыгай в мамину машину и быстро сюда. Как можно быстрее!
— Да что случилось-то? Ты можешь объяснить?
— Приезжай, Сесилия! Ты мне нужна. Здесь, срочно!
— Ничего не понимаю. Ты какой-то сам не свой. Этот голос… Я тебя не узнаю.
— По телефону не могу. Потом все объясню. Ты только пойми, это действительно важно и очень срочно.
— Ну хорошо, хорошо. Сейчас выезжаю.
Он знает, сколько времени ей потребуется. К сожалению, немало. Дом ее матери расположен не в городе, но и не так уж близко от их участка.
Он мчится на кухню, хватает полотенца и замачивает их. Холодный компресс на лоб — так ей будет легче. Он пытается сделать УЗИ, но не может определить проблему. Прикоснувшись к животу Жасмин, он шепчет: «Все будет хорошо, малыш. Все будет хорошо. Ты родишься, родишься здоровым, и все будет хорошо». Несколько глотков воды для Жасмин. Он как заклинание повторяет, что все будет хорошо, хотя сам прекрасно понимает, что его сын сейчас рискует вообще не родиться. Маркос не может заставить себя встать и подготовить то, что может понадобиться при родах, например вскипятить воды. Он сидит рядом с Жасмин и крепко обнимает ее. С каждой минутой ее лицо все бледнее.
Над ними — картина в раме. Тот самый Шагал, который так нравился маме. Маркос начинает ей молиться — как умеет. В этой молитве он обращается к матери. Именно ее он просит о помощи, где бы она ни была, на каком бы свете ни обитала сейчас ее душа.
Слышен шум мотора. Он выбегает навстречу подъехавшей машине, бросается к Сесилии и обнимает ее. Она отшатывается и ошарашенно смотрит на него. Он хватает ее за руку и, прежде чем потащить за собой в дом, умоляюще произносит:
— Постарайся отнестись ко всему с пониманием. Не будь косной. Я прошу тебя. Отбрось все предрассудки, задуши на время свои эмоции. Это очень важно. Пойми, ты мне сейчас нужна как фельдшер, как медицинский работник, как человек, способный спасать других — уж мне-то не знать.
— Маркос, я не понимаю, о чем ты говоришь и к чему ты клонишь.
— Пошли, сейчас сама все увидишь. Увидишь и поймешь. Помоги мне, умоляю тебя.
Они входят в комнату, и она видит, что на кровати лежит женщина. Беременная. Она невесело смотрит на эту картину, через секунду-другую у нее на лице появляется удивление и недоверие. Почувствовав что-то вроде интереса к происходящему, она осторожно подходит к незнакомке и вдруг замирает на месте: на лбу у лежащей женщины четко видно выжженное клеймо.
— Что делает эта самка в моей кровати? Почему она здесь — беременная? А если даже так, ты что, специалиста вызвать не мог?
— Это… там мой сын.
В первую секунду она не может скрыть охватившее ее омерзение. Затем она отходит на несколько шагов, прислоняется к стене, садится на корточки и закрывает голову руками. Внешне это похоже на резкий спад кровяного давления.
— Ты с ума сошел? На бойню захотелось? Да как ты вообще мог спать со скотиной, с какой-то самкой? Нет, ты точно больной.
Он осторожно подходит к ней, медленно поднимает ее и обнимает. Затем он обращается к ней:
— Помоги. Околоплодная жидкость — зеленая. Ребенок может умереть. Сесилия, умоляю!
Эти слова звучат как магическое заклинание: Сесилия встряхивается всем телом, собирается с мыслями и начинает командовать. Так, нужно вскипятить воду, неси чистые полотенца, спирт, давай еще подушки. Он мечется по дому в поисках необходимого, а Сесилия тем временем осматривает Жасмин и пытается успокоить ее.
Роды длятся несколько часов. Жасмин инстинктивно тужится, но большего от нее Сесилия добиться не в силах. Та не понимает, чего от нее хотят. Он пытается помочь, но так боится за Жасмин и ребенка, что практически ничего не делает, а только раз за разом повторяет: «Ничего, все будет хорошо. Все будет хорошо». Вдруг Сесилия кричит, что видит появившуюся ножку. Он впадает в отчаяние. Тогда Сесилия приказывает ему выйти из комнаты. «Ты нас обеих только нервируешь. Иди отсюда. Роды, скорее всего, будут долгими и трудными. Подожди за дверью».
Он переступает порог и остается стоять у самой двери, прислушиваясь и поочередно прижимая уши к дверному полотну. Криков не слышно, до него доносится только голос Сесилии: «Давай-давай! Молодец, мамочка, тужься. Тужься, я тебе говорю. Давай! У тебя все получится, давай напрягись. Тужься! Да-вай, да-вай! Пошел-пошел…» Похоже, она и сама забыла, что Жасмин не понимает ни слова из того, что говорят. Наконец наступает полная тишина. Минуты медленно тянутся одна за другой, и вдруг Сесилия срывается на крик: «Нет! Нет, я сказала! Давай, малыш, давай поворачивайся! Эй, мамочка, чего лежим, напрягайся давай, тужься. Да помоги же ты ему! Ну вот, уже почти. Почти-почти. Ради бога, ты — как тебя там — ну помоги же мне! Ну давай, постарайся! А ты — я от тебя не отстану. Пока я здесь, ты не умрешь. Давай, шевелись, у тебя все получится!» Снова тишина. Снова томительно тянутся минуты. И вдруг — слабый, еле слышный плач. Он вбегает в комнату.
На руках Сесилии его ребенок. Сама она стоит посередине комнаты — вся взмокшая, с растрепанными волосами, но с блаженной улыбкой на лице.
— Мальчик, — объявляет она.
Он подходит и берет сына на руки, качает и целует его. Младенец начинает реветь. Сесилия говорит, что нужно обрезать пуповину, помыть малыша и запеленать его. Все это она произносит сквозь слезы, сквозь пелену переживаний и волнений. Она страшно устала, но она счастлива.
Вот наконец ребенок принят, обработан и успокоен. Только сейчас Сесилия снова дает ему подержать младенца на руках. Он рассматривает сына, не в силах поверить в свое счастье. Он красивый, шепчет он, такой красивый! Осколки камня сжимаются, становятся мягче и легче.
Жасмин лежит на кровати и призывно взмахивает руками. Они оба какое-то время ее не замечают. Она продолжает беззвучно звать их — напрасно. Она перестает махать руками и переводит дыхание. Затем она делает попытку встать. В какой-то момент ее ноги подгибаются, она оседает на пол, сильно ударившись бедром о прикроватный столик. Настольная лампа летит при этом на пол.
Они оба молча смотрят на нее.
— Принеси еще полотенца и воды побольше, — распоряжается Сесилия. — Ее хорошенько обмыть нужно, а уж потом в сарай вести.
Он кивает, отдает своего ребенка Сесилии, и та начинает качать его, напевать ему колыбельную. Он наклоняется к ней и шепчет: «Теперь он наш». Она смотрит на него и молчит — взволнованная, сбитая с толку, она просто не знает, что сказать.
Сесилия не отводит глаз от ребенка. Слезы текут по ее щекам. Она гладит младенца и тихонько говорит с ним: «Какой красивый малыш, какой хороший, какой замечательный. Как же мы тебя назовем?»
Он уходит на кухню и возвращается, держа в правой руке то, что старается не показывать ни одной из женщин.
Сил у Жасмин хватает только на то, чтобы протягивать руки к своему ребенку. Не имея возможности издать ни звука, она лишь умоляюще смотрит то на него, то на Сесилию. В какой-то момент она снова пытается встать, но осколки стекла от разбитой лампы впиваются ей в ногу.
Он встает у нее за спиной. Она не понимает, что происходит, и только оглядывается. В ее взгляде — мольба и отчаяние. Он обнимает ее и целует в клеймо на лбу. Нужно как-то ее успокоить. Он опускается на колени и шепчет ей: «Спокойно, все будет хорошо. Успокойся, пожалуйста». Ее лоб покрыт испариной, и он нежно проводит по нему влажным полотенцем. Потом его осеняет: тихонько, на ухо, он напевает ей «Summertime».
Это срабатывает: Жасмин немного успокаивается. Тогда он медленно встает и крепко захватывает ее голову, удерживая за волосы. На все это Жасмин не обращает внимания. В эти секунды она может только тянуться руками к своему ребенку. Она словно даже пытается что-то сказать, о чем-то прокричать, но звуки ей неподвластны. Он вынимает из-за спины молоток для отбивания мяса, который принес с кухни, и заносит руку. Удар приходится в цель — не просто в лоб, а в самую середину выжженного клейма. Жасмин падает на пол — оглушенная, без сознания.
Этот звук заставляет Сесилию подпрыгнуть на месте. Осознав, что произошло, она кричит: «Зачем?» Пауза. Потом снова: «Зачем? Она же могла нам еще детей нарожать! Выносила бы и родила!» Он вскидывает самку на плечо и собирается отнести ее в сарай, чтобы там забить по всем правилам. Подумав, он отвечает ей довольным, сияющим — до слепоты в глазах — голосом: «Взгляд у нее был… Ты заметила? Слишком уж человеческий для домашней скотины».
Я благодарю Лилиану Диас Бастеррику, Феликса Бруццоне, Габриелу Кабесон Камару, Пилар Бастеррику, Рикардо Усаля Гарсию, Камиллу Бастеррику Усаль, Лукаса Бастеррику Усаля, Хуана Круса Бастеррику, Даниелу Бенитес, Антониу Бастеррику, Гаспара Бастеррику, Фермина Бастеррику, Фернанду Навас, Риту Пьячентини, Беми Фисзбайн, Памелу Терлицци Прину, Алехандру Келлер, Лауру Лину, Монику Пьяццу, Агустину Кариде, Валерию Корреа Фис, Мави Сарао, Николаса Хочмана, Гонсало Гальвеса Романо, Диего Томаси, Алана Охеду, Маркоса Урдапильету, Валентино Капельони, Хуана Отеру, Хулиана Пигну, Алехо Миранду, Бернардиту Креспо, Рамиро Альтамирано, Виви Вальдес.
Благодарю своих родителей, Мерседес Джонс и Хорхе Бастеррику.
И неизменно — Мариано Боробиу.
Броматология (от греч. bгоша — еда и lоgоs — слово) — научно-практическое направление в сфере питания, целью которого является изучение продовольственного сырья, пищевых продуктов и вспомогательных материалов, применяемых в производстве; включая изучение взаимосвязи лекарственных веществ с пищевыми продуктами.
«Извините» (нем.).
Франсиско Саламоне (1897–1959) — аргентинский архитектор итальянского происхождения, творческое наследие которого представлено почти исключительно зданиями муниципалитетов, входными комплексами кладбищ и корпусами скотобоен — величественными и тяжелыми, представляющими собой футуристичную помесь арт-деко и рационализма. В конце 90-х аргентинский фотограф Эстебан Пасторино Диас сделал серию фотографий, сняв здания Саламоне ночью с длинной выдержкой. Серия произвела очень мощное и гнетущее впечатление, окончательно закрепив за Саламоне репутацию мастера помпезной фашистской архитектуры.
Ante mortem — предсмертный (лат.).
«Изысканный труп» («adaver exquis») — салонная игра, когда игроки записывают слова или фразы (вариант — делают зарисовки), не зная, что написал/нарисовал предыдущий. В результате рождается некое абсурдное высказывание, своего рода послание от коллективного бессознательного, которое можно как угодно трактовать. Игра была весьма популярна в тусовке французских сюрреалистов 20-х годов прошлого века (по некоторым сведениям — ими она и была придумана) и своим названием обязана одному из таких словесных коллажей — «Изысканный труп будет пить молодое вино» («Le cadavre exqui boira le vin nouveau»). Господа сюрреалисты пришли в восторг от этой фразы, которая случайно связала три «великих неизвестных» — красоту, смерть и жизнь.
Ваньгуа линчи, или «смерть от тысячи порезов», — древнекитайская пытка, особо мучительный способ смертной казни путем отрезания от тела жертвы небольших фрагментов в течение длительного времени.